Но секретарь возражал против этой песни. Он не желает стать посмешищем, распевая эту сладенькую чепуху.
— Тогда давай петь «О чем щебечет птичка на кипарисе?»
— Да это ведь похоронная песня.
— Зато производит впечатление! Если хоть кто-нибудь заплачет, значит мы выиграли… Что-нибудь веселенькое мы споем после, в придачу.
Но до этого не дошло. Не успели они и рта раскрыть, как выскочил швейцар, бледный старичок, и чуть слышно зашептал:
— Воспрещается! Воспрещается!
При этом он испуганно тряс руками над головой, будто в доме лежал умирающий.
— Очень обходительный человек, — сказал Стеклянный Глаз, который испугался, что секретарь потеряет мужество.
Многие дома были вовсе без дворов. Они прошли до номера двенадцатого, даже не взглянув на магазин автомобилей, а потом мимо фруктовой лавки с горой яблок в витрине, которая заинтересовала их больше, чем сверкающие американские восьмицилиндровые автомашины.
В доме номер двенадцать был превосходный подъезд, а рядом с ним тяжелые простые ворота.
Они подумали было, что там гараж. Но оказалось, что это вход во двор к заднему флигелю. Они вошли.
На песчаной площадке стояла статуя девушки, много раз крашенная серой масляной краской, — недействующий фонтан. Тишина была такая, что они машинально пошли на цыпочках. Их впалые лица в местах, не заросших щетиной, были зеленоватого оттенка. «Все имеет границы», — сказал утром секретарь, просыпаясь после этой седьмой по счету ночи, проведенной в мусорном фургоне.
Стеклянный Глаз снял, как в церкви, шляпу. Сердце его учащенно билось. Секретарь тоже снял шляпу.
— Может, лучше — «И пусть на сердце тяжело»?
— Нет, — прошептал секретарь, — похоронную!
Стеклянный Глаз начал. Он очень волновался и даже пел, глядя куда-то вправо. Секретарь вступил басом.
…на кипарисе, на кипарисе…
И высокий тенор Стеклянного Глаза отвечал ему:
…птичка щебечет о небесном блаженстве.
— Это еще что за галдеж! Вон отсюда! — У привратника было синее оплывшее лицо и только один передний зуб. Он явно был сердечным больным и здорово выпил. Пальцем он указывал на ворота: — Вон!
Секретарь надел шляпу, чтобы тот чего дурного не подумал о них, и прошел вперед. Сердечный больной так орал им вслед, что его лицо стало темно-фиолетовым.
В следующем дворе они спокойно допели свою похоронную песенку. Единственное открытое окно захлопнулось. Вот и все.
— Никто не заплакал, — сказал секретарь.
Тогда они спели веселую. Ничто не шелохнулось.
Они ушли.
В следующем дворе они натолкнулись на конкурентов — мужчину и женщину со спящим ребенком на руках. Друзья стали слушать. Кончив петь, мужчина обратился к слушателям с речью, при этом неоднократно указывая на женщину с ребенком. В награду он получил два завернутых в газету свертка.
«Надо произнести речь», — решил секретарь, после того как они безуспешно побывали еще в трех дворах; после очередной песни он, махнув на все рукой, обратился к закрытым окнам.
— И мы знавали лучшие дни. У нас был собственный пароход. Но он потонул при столкновении. И вместе с ним — все наше состояние. Страховую премию нам не заплатили, потому что общество обанкротилось. Это было для нас тяжелым ударом, от которого мы уже никогда не смогли оправиться. Нас окончательно прихлопнуло. Работы найти невозможно! И вот до чего мы докатились. Нам приходится просить милостыню… — Тут его перебил привратник. Все утро-де без конца ходят и ходят…
В полдень, после четырех часов работы, секретарь сказал:
— Ничего не получается.
Стеклянный Глаз признал, что секретарь сделал все для дела, которое наперед считал безнадежным.
Они предприняли двадцать одну попытку. Четыре раза им не позволили даже войти, шесть раз прерывали и выгоняли в самом начале, одиннадцать раз им удалось спеть до конца многокуплетную похоронную песнь «О чем щебечет птичка на кипарисе?» и столько же раз они спели в придачу веселую песенку, в которой у секретаря была басовая партия смеха — «ха-ха-ха!.. ха-ха-ха!», — звучавшая, впрочем, несколько мрачновато.
Заработали они кусок хлеба и двадцать пфеннигов. Петь не имело смысла, и они побрели по Бисмаркштрассе.
— Надо быть одноногим калекой, чтобы выпросить в Берлине хоть грош.
— Ты забыл младенцев! Они еще могут растрогать… может, нам соорудить парочку? Как думаешь? — Стеклянный Глаз редко шутил.
Еще издалека они заметили, что перед фруктовой лавкой стоит лоток, на котором разложены бананы. Проходя первый раз, Стеклянный Глаз не осмелился. Он вернулся и еще раз прошел мимо. Они съели банан с куском хлеба.
— А в Аргентине все было куда проще. Бананы! — ха! Бананов сколько угодно! Нет, там все было проще.
— Ну, это было давно! А вот теперь, дорогой мой, теперь и там все изменилось. Страшнейшая безработица! Началась еще при нас. Теперь они завалены пшеницей и маисом, кожей и мясом. Все пришло в упадок… Везде нынче дела идут вкривь и вкось. Во всем мире. Для нашего брата нигде места нет.
— Так что же нам делать?.. Что же делать?
— Повеситься! — сказал секретарь, не в силах слышать этот постоянный вопрос, над которым он сам день и ночь ломал голову.
— Как это ты додумался до истории с пароходом?
— Вычитал в газете. Еще в Аргентине, полгода назад.
На всем пути — по Шарлоттенбургерштрассе, через Тиргартен, по Унтер-ден-Линден, вплоть до Шлоссплац — они заработали всего пятнадцать пфеннигов, так как шел сильный дождь. Берлинец неохотно расстегивает пальто — времени не хватает.
Они опаздывали, поэтому ускорили шаги, направляясь к пивной у Силезского вокзала, где в три часа должны были встретиться с седым человечком. Не успели они войти, как их огорошили: вся шайка засыпалась, главарь и его подручные, фиктивно, за соответствующее вознаграждение нанимавшие на работу, уже сидят в тюрьме.
— Потерпите месяц-другой, господа, и вы еще получите ваше пособие. Ближе к весне, когда деревья начнут распускаться, мы возобновим дело, если, конечно, безработица будет достаточно велика. А на это следует рассчитывать!.. Подождите месяц-другой!
У человечка было крошечное, покрытое старческой желтизной, безбородое, с тонкими чертами личико. В старомодном долгополом сюртуке он походил на антиквара из бальзаковского романа.
X
Стояла середина мая. Солнце припекало. Они сняли пальто, пиджаки (рубашек на них не было, они истлели), скинули ошметки ботинок с растертых ног и пошли в родной город, босиком по пыльной белой дороге, терявшейся в бесконечной дали среди нежной зелени яблонь по ее обочинам. Две трети пути остались уже позади!
Весны в 1931 году не было; зима запоздала, начавшись лишь после Рождества и кончившись только в мае, а потом сразу наступила летняя жара.
Пеший переход через всю Германию в родной город они откладывали со дня на день из-за холода. Они знали, что в открытом поле часто невозможно найти даже какую-нибудь дыру для ночлега. Голодая, ночуя под мостами, они пробились сквозь берлинскую зиму и не замерзли только потому, что после многодневного выслеживания им удалось наконец стащить с вешалки у старьевщика на Александерплац два вожделенных пальто.
Ребра и лопатки торчали у них, как у изголодавшихся кляч. Будто боясь чересчур быстро достичь цели, они плелись еле-еле, согнувшись под тяжестью своей одиссеи, которой суждено было закончиться там, откуда она началась, ибо только там, только в родном городе, могли они добиться пособия — семи марок в неделю на каждого. Они возвращались к тому существованию, от которого в свое время сбежали, не будучи в состоянии выдержать его дольше.