Часовщик с сомнением покачал головой.
— В старину на земле, как известно, бывали чудеса. А нынче чудес не бывает.
Он тут же надел башмаки и, хорошенько наступая пяткой, заметил:
— Штиблет этих мне хватит теперь на весь мой век, а сидят они на ноге как влитые.
По дороге в монастырский храм часовщик рассказал фрау Хонер, что накануне вечером к нему подбежал на улице мальчуган и спросил, какой он носит номер обуви.
— Я сказал сорок второй, и парнишка как неведомо откуда выскочил, так неведомо куда и сгинул.
— Не иначе как мальчонку прислали святые угодники, — предположила фрау Хонер и, вздрогнув, осенила себя крестом. Перекрестился в конце концов и часовщик. А так как они подходили к храму, то прочие верующие ничуть не удивились и отнесли этот благочестивый жест к распятию, висевшему над порталом.
Звонарь монастырской церкви не мог теперь, как раньше, звонить к обедне. С тех пор как бомбой снесло колокольню, церковь молчала. Старики вошли.
Часом позже они сидели перед дымящимся кофейником под забранным решеткою окошком подвала и часовщик говорил:
— Вот мы с вами кофейком балуемся и на мне крепкие штиблеты, но понять ничего невозможно.
Фрау Хонер промолчала в ответ. Она только перекрестилась и подумала: «Зерна чуточку пережарены. Сразу чувствуется».
Часов в шесть вечера двенадцатилетний сынишка причетника, тот, что спросил часовщика Крумбаха, какой номер башмаков он носит, украдкой прошмыгнул на небольшой погост за монастырским храмом. Когда-то здесь хоронили монахов, но уже лет сто как кладбище было заброшено, и отделявшую его от мира высокую ограду оплетал буйный хмель. Лишь несколько покосившихся древних плит из крошащегося, поросшего мохом памятника еще сохранились у самой ограды. Время и непогода стерли все надписи. Выбеленные солнцем косматые травяные бороды устилали забытые могилы. Сюда годами никто не заглядывал.
Сынишка причетника отпер низкую дверь ключом чуть не в килограмм весу, словно меч висевшим у него сбоку на поясе. Две-три летучие мыши, испуганно пролетев у него над головой, шарахнулись к открытой двери. По тридцати истертым ступеням мальчик спустился в монастырский подвал. Из густой темноты потянуло запахом камня, пыли и тления.
Мальчик зажег две восковые свечи, которыми он тайком запасся в отцовской кладовой. Из темноты выступили две полки, завешанные простынями, и всевозможная рухлядь — изломанные церковные скамьи, тяжелый, с центнер весом, стол о трех ногах, изъеденный древоточцем, да головы, ноги и торсы древних статуй святых. В углу стоял исполинский, вырезанный из липового дерева Христос. Белая краска кое-где облупилась, не хватало головы, одной руки, одной ноги, а также и креста. И все же что-то в позе — судорожно вздыбленные линии страдающего тела — показывало, как оно когда-то висело на кресте.
В дверях появился еще один мальчик. Он молча раскинул руки, как на распятии, и осторожно присел на одну из шатких скамей. Следом вошли еще двое; они принесли шерстяное одеяло и потрепанный комбинезон и, сложив свою ношу на треногий стол, тем же жестом молча раскинули руки и сели. Ровно в шесть часов одиннадцать одетых в лохмотья мальчиков, сдвинув скамьи, уселись в полукруг перед изувеченным Христом, на которого падал свет обеих свечей. Ученики Иисуса были в сборе.
Старшему, сыну трактирщика, минуло четырнадцать лет, младшему — двенадцать. Учеников было только одиннадцать. Сын судебного следователя наотрез отказался назваться Иудой Искариотом. И так как ни Петр, ни Иоанн, ни Варфоломей, ни кто-либо другой не пожелали обменять свои славные имена на имя библейского предателя, мальчик в гневе покинул учредительное собрание учеников. Он не согласен быть предателем! Нет, он не предатель.
Ни звука не проникало снаружи в глубокий подвал. Слабо освещенные лица ребят мерцали в полумраке, как маленькие затуманенные луны. С минуту, пока длилось уставное молчание, их выражение было серьезно, как у детей, с увлеченьем играющих в заветную игру. Но вот четырнадцатилетний Петр торжественно провозгласил:
— Мы, ученики Иисуса, заступники справедливости, берем у богатых, у которых все есть, и отдаем бедным, у которых ничего нет.
Большеголовый Петр с худым, продолговатым лицом, на котором горели яркие голубые глаза, выпрямился и сказал уже другим, деловым тоном:
— Объявляю заседание открытым. Прошу собравшихся доложить о сегодняшних поступлениях и выдачах.
Похожий на девочку, беленький, с темными кудряшками, Иоанн поднял ладошку торчком и сказал:
— Черное с желтыми разводами — под тигра — одеяло взято у мясника Штумпфа. Как я уже вам докладывал, у него их два, а укрывается он одним. Второе у него заместо подстилки. Тоже мне, неженка! Ну, я битый час просидел в засаде, пока он, наконец, встал с дивана и потащился в уборную. Назад я его, конечно, не стал дожидаться, сунул одеяло под мышку и дёру. Оно было еще теплое. Меня он, ясно, не видел. Расписку я, как полагается, оставил на диване. А только, скажу я вам, — заключил он своим нежным детским голосом, — нелегкое это дело вытащить одеяло из под такого жирного борова!
Под общий смех и одобрительный ропот он откинулся на спинку скамьи. Ученик Иоанн мастерски справлялся с такими поручениями, товарищи недаром восхищались им. Сами они, не желая отставать, уже много раз рисковали быть пойманными.
— Синий комбинезон механика — вон он, на столе — я взял из беседки оптика Шайбенкэза, — сказал ученик Андрей, которого все называли «Уж». Тоненький и гибкий, он мог пролезть в любую форточку. — С каких это пор оптику нужен комбинезон? А отдать его предлагаю рыбаку Крейцхюгелю. Так и запишем!
Посыпались возражения. Все наперебой называли кого-нибудь, кому не менее настоятельно требовались брюки.
Ученик Иаков крикнул:
— У нас сорок человек в списке, даже сорок два, и всем нужно дозарезу. С какой же стати отдавать предпочтение рыбаку Крейцхюгелю? Убейте, не понимаю.
— А хотя бы потому, — сказал Уж, — что у него весь зад наружу. У меня, правда, тоже. But I don't care.[2]
Уж подружился с американскими солдатами и любил при случае блеснуть своим знанием английского языка.
Петр внес в умы успокоение, объявив, что вопрос о том, кому отдать комбинезон, будет в истинно демократическом духе решен голосованием.
— А оставил ли многоуважаемый ученик Андрей положенную по уставу расписку?
— Ах, черт! Расписку-то я и забыл!
Петр, наклонясь вперед, сделал собравшимся внушение:
— Чувствую, что кое-кому не мешает лишний раз вправить мозги насчет этого важнейшего условия. Мы обязаны в каждом случае со всей ясностью довести до сведения недоброхотных даятелей, что здесь орудуют не какие-нибудь воры, а заступники справедливости. Оптик Шайбенкэз сегодня же вечером должен получить нашу расписку, чтобы ни на кого не пало подозрение в краже штанов.
— Very well, мистер Шайбенкэз сегодня же вечером получит расписку, and I'll manage[3] не попасться ему на глаза.
Предложение ученика Филиппа отдать черное с желтыми разводами одеяло Иоганне, одинокой девушке, ночующей в сарайчике для коз и не имеющей чем укрыться, было встречено с энтузиазмом и даже не ставилось на голосование.
Родителей Филиппа — Самуила и Эсфирь Фрейденгеймов, убили нацисты. Его семнадцатилетнюю сестру угнали в Варшаву, в публичный дом для немецких солдат. Иоганна, которой присудили одеяло, жила когда-то в одном доме с Фрейденгеймами, и девочки дружили с раннего детства.
Филипп был на редкость красивый мальчик, точно сошедший со страниц старинной библии и перенесенный в двадцатое столетие отрок Давид, камнем из пращи убивающий Голиафа. Все эти годы после гибели родителей Филипп укрывался в деревне у приютивших его крестьян и только после оккупации Вюрцбурга снова объявился в городе. В тайное общество он был принят единогласно по ходатайству Петра, который свою речь по этому поводу закончил следующим патетическим восклицанием:
— Держу пари, даже Папа Римский, если ему рассказать, что пришлось пережить нашему уважаемому другу, отдал бы за него свой голос.
— So what![4] — презрительно фыркнул Уж. Он был невысокого мнения о Папе Римском. Его отец, сражавшийся в Интернациональной бригаде и погибший в боях за Университетский городок в Мадриде, незадолго до смерти писал жене, что Папа продался Франко.