Боязливая вдова попросила часовщика помалкивать насчет кофе и штиблет, — как бы чего не вышло.
— А о нас ученики Иисуса, видно, забыли, — сказала она. — Ну, да когда-нибудь вспомнят.
Часовщик покачал головой:
— Чтобы в наш просвещенный век… — На большее он не отважился.
Пока Мартин беседовал с фрау Хонер, Руфь с часовщиком сидели на лужайке за сторожкой. Когда молчать стало уже невозможно, он сказал:
— Вы еще молоды. У вас вся жизнь впереди. Время — лучший врач.
Руфь сказала безучастно:
— Не бывает, чтобы человек дважды родился на свет.
За городом, близ развалин средневекового замка, некогда принадлежавшего рыцарю-разбойнику — только башня в густых зарослях терновника еще напоминала о тех временах, — собралось в этот полдень человек двадцать молодежи, в том числе и те трое, что избили Ужа и кладовщика. Они стояли навытяжку перед своим начальником, бывшим эсэсовским унтер-офицером Христианом Шарфом, нацепившим сегодня на грудь все свои военные ордена.
Христиан Шарф, сын вюрцбургского учителя, рыжий, с фигурой античного атлета, получал инструкции из Штутгарта от своего бывшего начальника, эсэсовского лейтенанта Зигфрида Кабуза, который получал инструкции из Мюнхена от эсэсовского майора Блюма — через курьеров, в виде шифрованных депеш. Речь шла о том, чтобы восстановить во всех городах и провинциях распавшиеся отряды гитлеровской молодежи, наладить связь между отдельными группами, собирать оружие и взрывчатку, выполнять диверсионные акты, разжигать антисемитизм и ненависть к оккупационным войскам — словом, «готовиться к великому дню».
Христиану Шарфу удалось сколотить такой отряд в Вюрцбурге. Сегодня он начал с обычной речи (все те же лозунги: «Да сгинут евреи и да воссияет Германия!»), а потом поручил тройке, избившей Ужа и кладовщика, этой же ночью поджечь деревянную сторожку Мартина.
Закончив речь, он снял ордена и сунул их в карман. После чего все сомкнутым строем промаршировали обратно.
Самый молодой член отряда, получивший наряд караулить на ближнем холме, присоединился к ним. Это был Петр. Только Иоанну, сыну старого социал-демократа, доверил Петр эту тайну, а отправляясь на собрание, никогда не забывал прихватить свой нож с деревянной ручкой — на всякий случай.
С наступлением ночи ученики сошлись в березовой рощице, на опушке которой стояла сторожка. Они притаились в густом кустарнике. Каждый вырезал палку себе по руке. Иоанн караулил поближе к сторожке, прячась за развесистой дикой грушей.
Было за полночь, когда три фигуры крадучись поднялись на пригорок. Иоанн поднял руку. Ребята вскочили.
— Рано еще, — шепотом остановил их Петр.
Из шести крепко сплетенных соломенных жгутов, которые эти трое собирались зашвырнуть в не защищенное стеклом окно, торчали куски дерева. Но вот ночь озарилась багровым сиянием, и Петр подал сигнал. Мальчики выскользнули из рощи и подкрались к сторожке с двух сторон. Петр, остававшийся в роще, услышал крики и стоны вперемежку с тяжелыми, глухими ударами дубинок по голове. Три поджигателя так и покатились вниз с холма. Ученики скрылись в лесу.
Только один из пылающих факелов влетел в окно и упал перед кушеткой, на которой спала Руфь. Мартин бросился за занавеску и затоптал огонь. Потом выбежал из дому. Нигде ни души. Так распорядился Петр.
У Руфи не было ночной рубашки. Когда Мартин возвратился, она повыше натянула одеяло. Он запахнул пижаму на груди.
— Вот мне и придется съехать, — сказала она, и ему почудилась довольная усмешка на ее губах.
Мартина взволновали не слова, а эта довольная усмешка. У него точно гора свалилась с плеч. В неудержимом порыве он наклонился к ней. Она предостерегающе подняла руку. Лицо ее по-прежнему было каменным.
Он сел на стул и сжал ее пальцы в своих. Казалось, он бодрствует у постели безнадежно больной, которой уже ничем не поможешь. Через несколько минут он увидел по ее дыханию, что она уснула. С нежностью смотрел он на ее худые обнаженные плечи, чувствуя, что пальцы ее согрелись в его руке, словно в них вливалось животворное тепло.
На следующее утро Руфь спустилась вниз к Иоганне. Над рекой клубился густой клочковатый туман, кое-где уже пронизанный несмелыми лучами солнца. Тут и там рыба выбрасывалась из воды. Было прохладно.
Иоганна неподвижно стояла перед зеркалом. Она видела в нем не себя, а Стива. Ей пригрезилось, будто они со Стивом стоят перед сарайчиком. Уже вечер. Прощаясь, он наклоняется, и на этот раз она покорно подставляет ему губы.
Услышав шаги, она вскочила и затаила дыхание. С грустью и облегчением увидела, что это не он. Ничего не значит. Он, может быть, придет. Не надо отчаиваться.
Руфь присела на кровать. Иоганна, с преувеличенным усердием убирая сарайчик, рассказывала подруге о встрече со Стивом:
— …и вдруг он вышел из кустов. Я была почти голая. Разве же это купальник! Он тоже ужасно смутился. Потому так и получилось. А то бы я тут же прогнала его. Мне-то он, конечно, безразличен… Ведь я только один раз и видела его. Он по крайней мере на голову выше меня. Но только… сама не знаю… понимаешь, он какой-то удивительно простой. Ну, вот как это дерево. Ему как-то сразу веришь… — Она повернулась к подруге. — И все-таки я испугалась. Странно, правда?
Руфь кивнула, как тогда в крепостном рву, когда Катарина спросила ее, боится ли она мужчин. Она задумчиво глядела назад, в рай невинности, — но в отличие от человека с ампутированной рукой, у которого нет-нет да и заноет несуществующая рука, ничего не ощущала.
Иоганна присела на кровать и прильнула щекой к щеке своей старинной подруги. Руфь знала, что эта ласка предназначена другому, и сказала, утешая:
— Все будет хорошо, увидишь.
— Ах, Руфь, Руфь, я сама не понимаю, что со мной. Пожалуйста, не сердись! Я ужасная эгоистка.
Когда Руфь подошла к сторожке, она увидела, что Мартин разговаривает с каким-то католическим священником. Она обошла кругом и села на траву.
Высокий, худой священник в черной сутане был одних лет с Мартином. Резкий румянец на его плоских щеках начинался от самых скул. Он потупился и сказал:
— Повторяю: сожительствуя с этой девушкой, вы восстаете против установлений святой церкви, впадаете в тяжкий грех. Этим вы и народу подаете дурной пример, разлагаете его морально.
Мартин смотрел куда-то мимо священника, в землю, оттянув верхнюю губу над рядом чересчур длинных зубов, отчего казалось, что он зло улыбается.
— А вы не подумали о том, что весь народ, в лице каждого из нас, несет моральную ответственность за то, что случилось с Руфью? Не подумали, что моральное выздоровление немецкого народа невозможно, пока он продолжает распинать жертвы своих преступлений? Вы хотите, чтоб я вышвырнул Руфь на улицу, хотя в нынешних условиях это означало бы для нее смерть? И вы требуете этого, хотя не кто иной, как мы, немцы, каждый из нас, а значит, и я и вы, послали Руфь в скверный дом! Невинную семнадцатилетнюю девушку! Так позвольте же вас спросить как священника: если бы Руфь пришла к Иисусу и стала перед ним, что сделал бы Иисус?
Священник низко опустил голову. Румянец на его щеках сделался багровым. Священник был еще молод. Он повернулся и ушел.
VI
Перед пыльной, мелкого плетения оконной решеткой подвала, где жила вдова Хонер, остановилась грузная женщина с костлявым, точно обглоданным лицом и красными веками. Соседи прозвали ее Клушей, оттого что, шныряя по сторонам быстрыми глазками, она умудрялась все видеть одновременно, да и другими своими повадками напоминала наседку. Когда-то она торговала на рынке птицей, зиму и лето, целых пятьдесят лет.
— То ли господин Хернле, секретарь магистрата, стал с годами похож на своего пса, то ли он такого выбрал, потому что мопс — вылитая его копия, сказать трудно, — философствовал часовщик Крумбах, делясь своими наблюдениями с фрау Хонер. — Но уж насчет фрау Корн я берусь утверждать, что она потому такая с личности, что весь свой век возилась с курами.
Согнув крючком указательный палец, Клуша позвала пронзительным шепотом: