— Фрау Бах! Тс-с-с, на минуточку!
Фрау Бах, мать Ужа, остановилась, прервав на минуту обычное течение своей жизни.
— Люди добрые, — продолжала Клуша, — снится мне или не снится? Пахнет здесь кофием или нет?
Еще две кумушки по приглашению Клуши остановились перед оконной решеткой. Вчетвером они и вовсе заслонили фрау Хонер свет. Они спрашивали себя и спрашивали друг друга и не могли взять в толк, что бы это значило. Они сами себе не верили. Однако вот же они стоят все вместе в это погожее воскресное утро, солнце светит, как всегда, а тут, словно в доброе старое время, пахнет настоящим свежесваренным кофе.
Фрау Хонер из своего подвала видела только четыре юбки. Однако она услышала, о чем между собой толковали юбки, и в испуге засеменила к часовщику Крумбаху.
По случаю воскресенья она решила себя побаловать: отсчитав двадцать зерен, она присоединила их к старой гуще, столько раз побывавшей в употреблении, что из коричневой стала светло-желтой, цвета толченых сухарей; впопыхах, занятая радостными приготовлениями, фрау Хонер позабыла закрыть окно.
Сначала она только стучала зубами. Ее острый, загибающийся кверху подбородок трясся от волнения. И лишь постепенно часовщик разобрал, что она боится, как бы законный владелец кофе не явился к ней потребовать свою собственность — а она-то уже извела добрую половину.
Тогда он в своих до блеска начищенных штиблетах вышел к сразу же притихшим кумушкам и рассказал им заранее приготовленную басню о том, как попали к нему штиблеты. С неделю назад он, сам того не ожидая, обнаружил их среди всякого хлама, куда их сунула еще его покойная жена.
— Была у нее такая привычка: отложит вещь, спрячет ее, вроде как про черный день, да первая же и забудет.
Клуша, не поворачивая головы, метнула во все стороны быстрыми глазками и выпалила:
— Мы ничего не понимаем: тут у вас пахнет кофием.
Как истинный рыцарь, часовщик и кофе взял на себя: да, понять что-нибудь и правда трудно.
— Но такова уж была покойница. Бывало, я прямо из себя выхожу. Ищу какую-нибудь вещь — нет и нет! Как в воду канула. А теперь для меня, конечно, счастье, что она и кофе и башмаки сумела прибрать подальше. Целый фунт кофе. Он, верно, годами валялся среди старого барахла.
Выслушав часовщика, фрау Бах пошла своей дорогой. Когда-то в этой части Вюрцбурга она слыла первой красавицей. На редкость стройная и пропорционально сложенная, фрау Бах была лучшим доказательством того, что неувядаемая молодость, красота и здоровье не в последнюю очередь зависят от анатомического строения — его правильности и изящества. Когда эта тридцатипятилетняя женщина подносила к чуть вогнутым вискам свои изящные пальчики с выпуклыми, как панцирь золотого жука, ноготками и поднимала на собеседника темно-серые глаза, всякому становилось понятно, почему отец Ужа ни с кем и ни с чем не посчитался, лишь бы добиться своей восемнадцатилетней крали. Он и в Испанию-то уехал в припадке ревности, вообразив, что она ему изменяет.
В крошечном домике с двускатной крышей — сейчас от него остался только фасад с фронтоном, похожий на обманчивую театральную декорацию, — жили раньше, кроме фрау Бах, старенькие муж и жена. Во время одного из налетов они погибли. С тех пор фрау Бах с сыном и Давидом Фрейденгеймом, которого они взяли к себе, перебрались в подвал. Подвальное помещение состояло из двух дощатых каморок. Щели в этих деревянных клетках пропускали воздух, и фрау Бах находила, что здесь очень уютно.
Оба ученика сидели в своей клетушке. Давид в одной руке держал пакетик манной крупы, в другой — банку американского сгущенного молока из цвишенцалевских запасов.
— Смотри же, никому не попадись, — наставлял товарища Уж. — Слетай и мигом возвращайся. Сегодня у нас уйма всяких поручений.
Завидев фрау Бах, Давид спрятал за спину крупу и молоко, осторожно шмыгнул в дверь и что есть духу помчался мимо разбомбленных домиков. Остановившись у окошка, не защищенного ни стеклом, ни решеткой, он осторожно заглянул в подвал. Молодая белокурая женщина, расстегнув кофточку, кормила грудью новорожденного.
Давид плашмя прижался к стене. Женщина увидела только грязную детскую руку, которая положила на подоконник сначала пакетик, затем жестянку, затем записку, а сверху придавила все камнем. Не потревожив сосущего младенца, она встала и подошла к окну.
Давид отбежал уже за десяток разрушенных домов. Какой-то человек в накинутой на плечи запыленной солдатской шинели, с завернутым в бумагу и перехваченным бечевкой узелком под мышкой, по-видимому, что-то искал среди развалин. Человек спросил Давида, не знает ли он, где тут номер 37.
— Я жил в этом доме, — сказал он, — и вот никак его не найду.
— Номера 37 уже нет.
— А может, ты знаешь, куда переехала фрау Паулина Герценберг? — Незнакомец улыбнулся. — Это моя жена.
— Ах, вот оно что! Ну, так пройдите немного вперед. А как увидите в подвале окошко без стекла, да и вообще без всего, — тут она и живет. Отсюда рукой подать до вашей жены.
Человек этот бежал из французского лагеря военнопленных и почти всю дорогу проделал пешком. Но теперь ему было рукой подать до его жены. Минуту спустя он уже стоял у окна и смотрел на ребенка у ее груди, на ребенка, которого она родила от другого, потому что сам он два года не приезжал домой в отпуск.
Женщина сидела на деревянном табурете и читала записку, на которой значилось: «Ученики Иисуса». И вдруг подняла голову и увидела мужа. Она уставилась на него широко раскрытыми глазами, подавленная страхом и чувством вины и напрасно ловя его взгляд. Он круто отвернулся.
Тогда она выбежала на улицу. Никого. Не выпуская ребенка из рук, бросилась она к фрау Бах и рассказала, рыдая, что с ней случилось. Фрау Бах поднесла палец к углу рта и выговорила только:
— Какая трагедия!
Давид и Уж, пряча за спину свертки, протиснулись мимо обеих женщин. Чтобы сократить себе дорогу, они, точно блохи, прыгали по грудам щебня, перебираясь из одной разрушенной улочки в другую. Перед дверью в подвал, куда вели пять ступенек, они остановились.
— Придется положить колбасу на постель, ведь он и встать-то не может, — сказал Уж. — Как только я войду, беги к окошку и спрашивай, который час.
Учитель музыки Фирхейлиг, обучавший детей игре на рояле, но давно уже оставшийся не у дел, потому что в городе не было больше роялей, лежал на кровати неподвижно, как мертвец. Все у него было белое — лицо, волосы и борода.
— Господин Фирхейлиг, не скажете ли вы, который теперь час?
Голова сама по себе повернулась в профиль, как будто маэстро в эту минуту испустил дух. Но глаза были устремлены на окно. И не успел он произнести: «Мне все равно, который теперь час», — как сверток с колбасой упал к нему на кровать.
Они шли по берегу реки, направляясь к выгону.
— Ведь она уже получила шерстяное одеяло. Куда ей еще мыло!
— Когда я был маленький, — ответил Давид, — Иоганна как-то угостила меня хлебом с маслом. Вот такой слой масла!
— All right. Но мыло-то ей зачем? Дай ей лучше что-нибудь из жратвы.
Они увидели только голову Иоганны — далеко, на середине реки, да узенькие следы ее ног на тонком влажном песке. Давид срезал ивовый прут и тщательно снял мерку с отпечатка — ширину и длину.
— У нее чертовски маленькая ножка. Еще найдутся ли такие туфли у нас на складе? Ну, не важно, если будут чуть побольше. Но уж без туфель ей никак нельзя.
— По-моему, ты просто-напросто влюблен, — презрительно сказал Уж.
— А что это значит — влюблен?
— Очень просто. Я недавно читал такую книгу. Влюблен в кого-нибудь — значит хочешь на ней жениться. Ну, известно, есть еще кто-то, тому тоже охота на ней жениться. Его, значит, надо убить.
— Ну, а если не убивать?
— А тогда, выходит, ты не влюблен. Ведь это же и дураку ясно. Самое лучшее, купи эту книгу. Она называется «В вихре страсти». Стоит десять пфеннигов. Зато знаешь, сколько в ней картинок!
Голова плавно приближалась к берегу. Но вот Иоганна почувствовала дно под ногами. Прежде чем она выпрямилась, оба мальчика скрылись в зарослях ивняка. Несколько секунд простояла она на зеленой полоске берега, слегка склонив голову, неподвижно, как позирующая модель, словно желая доказать природе, что она ее совершенное творение.