— Если только рак у тебя припасен, о-го-го!
— Значит, то есть что же ты придумал?
— Да был я тут как-то в варьете, разумеется в воскресенье утром, когда вход свободный. — Он вдруг, не глядя ни на кого, заговорил скороговоркой, монотонным, неестественно высоким голосом: — Выступал квартет художественного свиста. Они только свистели, больше ничего. И здорово у них получалось. Я сразу подумал, что и вы бы тоже могли… Петь, конечно!
Еще при слове «варьете» письмоводитель украдкой поднес руку ко рту. Теперь он изо всех сил зажимал рот. Глаза у него вылезли из орбит.
— Тебе все смешки! Если ты можешь предложить что-нибудь путное, пожалуйста, буду очень рад. Мне от этого все равно мало проку, я же не участвую в вашем квартете. — Оскар тоже усмехнулся. Однако верхняя губа с щетинкой таких же бесцветных, как кожа, белесых усиков — их даже трудно было разглядеть — задрожала.
— Пусть людям жрать нечего, они все равно хотят развлекаться. Это же факт.
Видершейн опустил руку. Лицо его все еще было багровым.
— Не дай бог такого развлечения — слушать, как мы поем!
Соколиный Глаз метнул взгляд направо, потом на огонь и опять направо:
— Но дозволяет ли нам честь кружка выступать за деньги?
Костер догорел. Только по краям иногда вспыхивала тоненькая веточка. Редкие крупные капли дождя с шипением зарывались в горячую золу. Соколиный Глаз поднялся набрать хворосту.
— Теобальд Клеттерер, может, и не захочет участвовать, — сказал письмоводитель. — Ему-то нет надобности. Еще выступать в пивной, где тебя слушают свои же товарищи, это куда ни шло. А если человек заплатил тридцать пфеннигов, он вправе требовать за свои деньги. Каждый это по себе знает. Покажи-ка нам какую-нибудь ерунду, мы тоже подымем шум.
— А я тебе говорю, что художественные свистуны были ничуть не лучше. — Оскар по-прежнему говорил, ни на кого не глядя, неестественно высоким голосом.
— Да ты вообрази себе нас троих с Соколиным Глазом на сцене. Он ведь, когда поет, тоже пялится вправо. А его небесно-голубой глаз!.. Как хочешь, а в Вюрцбурге я выступать не стану.
— Мало ли городов на свете… Организовать дело нужно. Ездить по разным городам.
— Ах, вот как ты себе представляешь! Правильно!.. Но тогда уж возьми на себя роль нашего импресарио. По крайней мере будем знать, о-го-го, что по шее накладут не нам!
Соколиный Глаз вернулся с охапкой хвороста, волоча за собой три длинных сука. Ветки дымились, трещали, шипели. И наконец вспыхнули. Все откинулись назад.
— Если честь кружка не дозволяет, пускай нас исключат. — Он надумал это, пока собирал хворост.
Видя, что план его находит какой-то отклик, Оскар перестал смотреть в пространство.
— Вы, конечно, должны быть безукоризненно одеты. Придется заказать четыре фрака. Белые бабочки, лакированные туфли! Белые жилеты!
— А на какие шиши?
— Полотняные костюмы обошлись бы дешевле. Значит, то есть у меня еще от приемной матери осталось полотно. Великолепное белое полотно!
— А не лучше ли уж тогда выступать прямо в трико? — с деланной серьезностью спросил письмоводитель и авансом побагровел. — Представьте себе только: мы четверо на сцене, мужской квартет в розовом трико! — Сперва послышалось отрывистое «гха!». Ему уже не хватало воздуха. Потом из самой глубины груди вырвались оглушительные раскаты смеха, к которому невольно присоединились и остальные.
Машинист Ганс Люкс первый овладел собой и заговорил серьезно:
— Если ты будешь нашим импресарио, выручку давайте делить на пятерых… Значит, то есть, а как же с фраками?
Письмоводитель, который всегда и над всем насмехался, но никогда и ни в чем не отставал от товарищей, заметил:
— Надо составить особую программу.
Но Оскар все предусмотрел:
— Самое лучшее — петь старинные песни. Их все любят… «Хотел бы я вернуться на родину свою…»
— Вот уж не хотел бы!
— Заткнись!
— А может быть, и «Эльзхен фон Кауб» или «Лежит в сырой могилке…» Все такое душевное!
— И в розовом трико! — Однако письмоводитель кое-как справился с душившим его смехом. — Право, не знаю: фраки и лакированные туфли, проезд — да и ночевать где-то надо и все прочее, на это деньги нужны. И вообще!
— Если вы тем временем найдете себе другое, более солидное занятие, тем лучше! Но в нашем положении…
Каждый подумал о жене, о том, что давно не плачено за квартиру, о детях.
— Раз ничего другого не предвидится… Клеттерер, конечно, согласится. Он всегда горой стоял за искусство. А с похоронными венками справится его жена. Подумаешь, какие-нибудь две-три штуки в неделю… Фраки — вот в чем вопрос. И, конечно, мне надо будет разведать, где выступать, и чтобы от этого был прок.
— Да, фраки — это действительно вопрос!
Порыв ветра взметнул золу. Соколиный Глаз посмотрел вправо, но не сказал ни слова. Зола попала ему в глаз. Башенные часы пробили два. Все вдруг стало бесконечно унылым и беспросветным: и жесткая побуревшая трава во рву, и мокрые стены, и голые черные метлы орешника. Небо хмурилось. Все четверо молча встали. Они и сами внезапно постарели и осунулись.
А когда, спустившись с холма, они очутились в прилегавшей к нему уличке, такой древней, тихой, узенькой, кривой и серой, словно она была высечена в скале, надежда заработать что-нибудь своим пением показалась им и вовсе несбыточной.
Оскару пришлось пройти мимо «Черного кита». Это был своего рода подвиг. И то обстоятельство, что новый трактирщик тоже стоял на краю банкротства, служило ему лишь малым утешением.
Письмоводителя ждал дома на столе обед: тарелка чечевичной похлебки, уже успевшей остыть и покрыться серой пленкой.
— Разогрей.
Он откинулся на спинку стула, руки в карманы, и хмуро уставился в одну точку.
Тут он держался иначе, чем в обществе друзей, говорил мало, никогда не шутил, был вял и подавлен невозможностью найти работу. Когда ему случалось бывать дома, он часами простаивал у окна и не отрываясь смотрел вниз на старый мост. Он знал здесь в лицо каждого. И хотя всякий понимал, как трудно, даже немыслимо сейчас устроиться, письмоводитель стыдился, что более полутора лет слоняется без дела. Его тощая, преждевременно подурневшая жена недавно родила третьего ребенка и еле ноги таскала. Молча поставила она на стол тарелку с разогретой чечевичной похлебкой и провела рукой по волосам мужа.
Да и у Соколиного Глаза осталось в квартире — вернее, в единственной большой комнате с очень низким потолком — из мебели всего две кровати, стул да стол, накрытый серо-белой под мрамор клеенкой. Остальное все давно уже было описано, заложено, распродано.
До сих пор он никак не мог решиться продать вторую, теперь лишнюю, кровать. Кровати были парные, красного дерева с инкрустацией в виде лир, а он втихомолку лелеял надежду снова жениться. Но за квартиру-то платить надо. И он отправился в Ветошный ряд.
Как ни тягостен был Соколиному Глазу этот путь, но и тут шагал, бодро вскинув голову вверх и немного набок, задрав нос, словно сам черт ему не брат. Дело в том, что он немного косил, и только такой жизнерадостный поворот головы позволял ему видеть перед собой что-нибудь.
Так он продефилировал мимо дома письмоводителя, где в пустой голой комнате неподвижно стоял у окна сам хозяин и безнадежно смотрел вниз на старый мост. Соколиный Глаз, по-актерски подняв руку, ответил на приветствие и свернул в Ветошный ряд.
С одной стороны улицы помещались мясные ларьки, где по дешевке сбывали всякую дохлятину, далее шли кузница, скорняжная мастерская, красильня, немного подальше евреи торговали кожами — там висели на гвоздях выставленные для просушки окровавленные козьи и заячьи шкурки, затем шла мастерская формовщика, отливавшего гипсовых богородиц с младенцем, которых он затем размалевывал в малиновую и голубую краску, а на противоположной стороне, в покосившихся домишках, ютились лавчонки старьевщиков. С дверей свешивались брюки, юбки, мундиры. На выбитой запущенной мостовой лежал толстый слой коровьего и конского помета. Через Ветошный ряд гнали на бойню скотину.
Моросил дождь. Ветер озорно раздувал старые штаны и женские юбки. Лавки старьевщиков были битком набиты всевозможным хламом, который накапливался в домах чуть ли не веками. За последние десять лет большинство людей продало все до нитки, и лишь очень немногие в состоянии были что-либо покупать.