Комиссар поднял голову и окинул нас взглядом.
— Коммунисты среди вас есть?
Мы молчали. Коммунистов среди нас, актеров, не было.
Комиссар насупил брови и снова поправил маузер.
Тогда ихнего сына, коммуниста, придется, как члену партии, сыграть мне.
«Свадьба Кречинского» была отложена, и мы немедленно приступили к репетиции «Красного зарева».
С новым актером — комиссаром в роли банкирского сына-коммуниста — было до черта мороки. Он не имел никаких данных. Даже голос его — могучий, будто иерихонская труба, на митингах — тут, на сцене, вдруг захрипел и стал каким-то пустым и невыразительным. Кроме того, комиссар никак не хотел примириться с тем, что есть реплики: реплик он не слушал и не ждал, а шпарил свой текст подряд, как речь, как монолог, заполняя паузы обычными митинговыми лозунгами. Режиссер наконец махнул рукой и заявил, что спектакль готов. Все равно из бездарной пьесы получался сплошной напыщенный монолог. Пусть будет так. В крайнем случае это сойдет за инсценированный митинг, в костюмах и париках.
Спектакль, правда, чуть было не сорвался, так как за эти дни наши красные части кое-где отступили под напором врага и линия фронта проходила теперь сразу за городом, за второй железнодорожной будкой. Но комиссар приказал закрыть снаружи все окна театра фанерой, а зрителей по окончании спектакля не пускать домой до рассвета. На первый спектакль, на премьеру первой революционной пьесы, были приглашены служащие всех городских учреждений: ведь бойцы были необходимы на фронте, а не в театре.
Театр был переполнен. Актеры послушно выходили на сцену, раскрывали рты для своих реплик и покорно умолкали, не имея возможности пробиться сквозь лавину нескончаемых митинговых речей комиссара вперемежку с отрывками текста из роли студента-коммуниста, банкирского сына. Комиссар в студенческой тужурке, в парике «блонд», с неразлучным маузером на боку, метался по сцене, посылая проклятия на голову своего отца-буржуя, на голову всей мировой буржуазии и контрреволюции, умудряясь между строк объяснять международное положение и положение на фронте в нашем секторе боевых действий. Он охрип уже в конце первого действия, а в начале третьего его никто не слышал, кроме молчаливых партнеров. Сотрудники всех городских учреждений, главным образом машинистки военного комиссариата, расположившиеся шумной компанией в креслах первого ряда, дружно аплодировали каждый раз, как только, дико вращая белками глаз, комиссар хватался за свой страшный маузер. Суфлер угрюмо переворачивал страницы пьесы, тщетно пытаясь найти хоть одну реплику, за которую можно было бы ухватиться и возвратить актера в русло пьесы. Сценариус печально прислонился к кронштейну сзади входных дверей и меланхолично курил из рукава самокрутку. Актеры выходили на сцену и возвращались сами, когда в отчаянии убеждались, что им не вставить ни единого словечка в комиссарские речи. Мать комиссара, то бишь мать студента, изверг-банкирша, оставалась на сцене безвыходно, тихо всхлипывая в платочек. А впрочем, ей, ханже, и по пьесе полагалось все время всхлипывать. Я играл какого-то министра: действие происходило в июльские дни семнадцатого года, и министр приходил к банкиру с призывом объединить силы самодержавия, буржуазии и еще кого-то против бунта рабов. Я вышел на сцену, но отца-банкира Купцова-старшего на сцене не было: утомившись перекрикивать комиссара, он ушел за кулисы перекурить. Только мама-банкирша крестилась и все плакала в платочек в уголке. Я попытался произнести свои реплики, обращаясь к ней, с отсебятиной о том, чтобы она все это передала своему мужу. Но комиссар метался вдоль авансцены, размахивая кулаками, и все внимание зрителей было приковано только к нему. Я обошел его, стал перед ним и прокричал свои реплики с просьбой передать их отцу. Он отвернулся и продолжал орать прямо в зал про гидру контрреволюции. Я зашел слева и снова прокричал свои реплики и свою просьбу. Он опять отвернулся. Зрители начали смеяться. Тогда я еще раз обошел его и стал перед ним — зал так и покатился со смеху. Зрители хлопали, топали, кричали. И вправду это было смешно. Но комиссар рассвирепел и зашипел на меня своим уже вконец сорванным голосом:
— Уходите! Вы срываете мне спектакль! Я вас посажу на двое суток в подвал!
Я надел треуголку и, сохраняя министерское достоинство, удалился.
Перед последним действием, выпив горшок кипятку, чтобы прочистить горло, комиссар выбежал осмотреть сцену до поднятия занавеса. За это действие комиссар особенно волновался. Отчаявшись возвратить блудного сына-коммуниста в правоверное лоно религии, благонравия и буржуазной морали, старушка мама-изувер умирала с горя и от грудной жабы. Ее хоронили на роскошном кладбище. И вот сын-коммунист пробирался тихо и склеп на ее свежую могилку — сказать ей последнее «прости», проклясть старый мир и произнести среди крестов и памятников горячую речь против мировой буржуазии. В это время за сценой уже начинался бой — стрельба из винтовок и пулеметов, — и, вынув маузер, студент-коммунист, банкирский сын, должен был спешить, чтобы занять свое место на баррикадах.