Я перечитал первые две строки несколько раз и ничего не понял. Бросил книжку, подложил руки под голову и решил уснуть. Но страшная мысль пронзила меня. Я даже вскочил. А может быть, — Катря вовсе и не звонила ко мне? Может быть, звонил кто-то другой? А Катря узнала в лаборатории, что меня нет и… и успокоилась. Сидит себе где-то с подругой и… и делится всякими девичьими секретами? И я ей совсем безразличен, не мил, и…
Фу, какая гадость! Мне стало очень стыдно. Милая Катря, прости, что я мог о тебе так подумать! Это все от волнения. Я погрузил лицо в нежные, душистые лепестки роз, — я ведь так мечтал встретить Катрю на перроне! Поезд подходит, в дверях вагона появляется она, Катря, любимая Катря, полгода мы с ней не виделись! Бросаюсь ей навстречу, вижу ее родную улыбку. Она протягивает руку, я хватаю ее и целую. Потом отдаю ей букет, беру за руки и привлекаю к себе. Конечно, если она не будет сопротивляться — ведь кругом люди, толпа, а Катря такая застенчивая. А впрочем, ерунда: на вокзале все целуются. Я обнимаю ее, мы идем рядом. Она прижимается ко мне, я несу ее чемодан. Милый Катрин чемодан, желтый, в сером сатиновом чехле с красными полосками, а левый уголок заштопан голубыми нитками. Как я дразнил ее за эту голубую штопку, — у нее не было других штопальных ниток — только голубые. Даже мои носки она перештопала голубыми нитками, — все: серые, синие, коричневые, полосатые. Вот они, носки, у меня на ноге, голубая штопка выглядывает из башмака. Полгода назад, собираясь в экспедицию, Катря осмотрела и привела в порядок весь мой гардероб. Полгода! Я не видел Катри полгода — понимаете вы это?
Я прокричал это во весь голос, но сразу же спохватился. Раздался резкий звонок. Я даже подскочил, сердце у меня замерло, и я схватил телефонную трубку. Фу ты, черт! Да это же вовсе не телефон, а звонок у парадного! Я положил трубку и стремглав бросился в прихожую. Катря! Она решила прийти прямо ко мне!
Это была не Катря. На пороге стоял какой-то пожилой человек. Он спрашивал доктора.
— Я доктор. Что вам угодно?
— Извините, доктор, тут у вас не указаны ваши приемные часы, и я позволил себе…
— Извините, я дома не принимаю.
— Как это не принимаете?
— Не принимаю. Я не занимаюсь частной практикой.
Человек умоляюще взглянул на меня.
— Извините, доктор, но мне столько говорили о вас. Вы лечите мою добрую знакомую Карасовскую, она постоянно бывает у вас в поликлинике…
— Так вот прошу вас в поликлинику.
— Но я не приписан к поликлинике, в которой вы принимаете.
Мы пререкались еще несколько минут. Я отказывался, он просил и настаивал. Он умолял назначить время, когда бы я смог принять его и осмотреть. Волнуясь, он часто, не заканчивая фразы, останавливался, ловил ртом воздух, — ему тяжело было дышать. Я покорился. Передо мной стоял больной и просил о помощи. Я пригласил его в комнату.
— На что вы жалуетесь?
Тихо и грустно, останавливаясь посреди фразы, а иногда и посреди слова, он стал рассказывать. После каждой фразы он просил у меня извинения: он не позволил бы себе обеспокоить меня, если бы этой ночью с ним не было так плохо. Он не спал всю ночь, не мог лежать, больше сидел в кресле. И это уже не первый раз. Вот уже несколько лет, как чертово сердце дает себя знать. Он бывал у врачей, но чаще всего старался не обращать внимания: свое здоровье надо крепко держать в руках — не потворствовать немощам, — ведь многие больные сами усугубляют свои недуги. Пойдешь к доктору с одной болезнью, а за нею потянется десяток других… Я предложил ему раздеться.
Теперь я занялся больным. Он стоял полураздетый — острые старческие ребра выпирали из морщинистой кожи, а по левой стороне, где сердце, мышцы и кожа аритмично вздрагивали. Я начал выслушивать, выстукивать, измерять. Плохим и никудышным было это сердце. Сильно увеличенное, измочаленное, оно заполняло грудь, напирало на легкие, в стетоскоп был слышен сплошной шум — кровь текла через клапаны, как в трубу. Даже длительное, идеальное, санаторное лечение не могло бы возвратить этому старому, утомленному, изношенному сердцу его жизнеспособность. С грустью созерцал я изборожденное морщинами, поблекшее и уже малоподвижное лицо, которое в течение долгой жизни то смеялось, то плакало и которому вскоре предстояло совсем закостенеть в окончательной неподвижности. Я прямо сказал больному, что состояние его сердца чрезвычайно серьезно.