Выбрать главу

Низвольский не был актером. Он был аккомпаниатор. В театр он пришел в драной красноармейской шинели и в фуражке со звездочкой, с расколотым пополам козырьком. На левую ногу он прихрамывал. Находясь в рядах Красной Армии, он был ранен в боях с дроздовцами и после госпиталя уволен из армии как инвалид. До фронта Низвольский был студентом института гражданских инженеров и музыкантом «для себя». У него были длинные сухие пальцы пианиста, медленные и неуверенные жесты, голос тихий, задушевный, взгляд глубокий, сосредоточенный. Больше всего на свете он любил музыку, потом скульптуру Микеланджело и стихи Байрона. Это Байрон вдохновил его поступить добровольцем в Красную Армию. Теперь, отдав в борьбе за свободу свое здоровье, он поступил аккомпаниатором в театральный сектор агитпросвета при военкомате.

— Вы студент? — спросил меня Низвольский.

— Да, — ответил я.

— И вы любите искусство, коллега?

Я смутился. Я еще никогда ни с кем не говорил о таком интимном и сокровенном — об искусстве.

Мы стояли в полумраке за кулисами. Репетиция только что закончилась, и все разошлись на обед. Теперь два-три часа, пока не придет подготавливать декорации помреж, здесь будет тихо, пустынно и хорошо. Темные контуры арок таинственно маячат вверху, пучки веревок, как щупальца каких-то жутких чудовищ, свисают с роликов, всевозможные приставки, откосы и аппликации разбросаны на полу как попало. Занавес поднят вверх, и косо, рассекая черную бездну зала, стелется робкий дневной свет, пробивающийся сквозь щели задрапированных верхних окон. Таинствен и волнующ сумрак пустого театра. Я любил в эту пору помечтать здесь в одиночестве, пристроившись на каком-нибудь диванчике в стиле Людовика-надцатого.

— Я всегда мечтаю об искусстве, — говорит Низвольский, не дождавшись моего ответа. — А о чем мечтаете вы, коллега?

Я смущаюсь еще больше. Никто никогда не спрашивал меня о моих мечтаниях. Да и мечты мои всегда были какие-то неуловимые, неопределенные, неясные даже мне самому, какие-то смехотворные, ребяческие.

Низвольский садится за рояль и касается клавишей.

— Шопен, — говорит он. — Вы любите Шопена, коллега?

Я молчу и теряюсь. Я не знаю, люблю ли я Шопена.

И беседы с Низвольским становятся постоянными. Мы умышленно задерживаемся в театре или приходим раньше всех. Он играет, я мечтаю на диванчике. Изредка мы перебрасываемся словами. Низвольский говорит об искусстве. Говорить об искусстве он может без конца. Длинные сухие пальцы бегают по клавиатуре, нежно, почти без усилий, касаясь клавиш, — тихая мелодия журчит, как лесной ручеек, и разговор в это время льется, точно мелодекламация, «под сурдинку».

— Искусство, — мелодекламирует Низвольский, — это как любовь: без него невозможно и незачем жить…

Страшный грохот потрясает все вокруг, дрожат стены театра, колеблется пол, дребезжат окна. Это где-то недалеко от театра разорвался вражеский снаряд. Низвольский ждет, пока утихнет эхо, и снова берет нежный аккорд.

— Вот мы боремся за коммунизм. Я тоже боролся за коммунизм, хотя как следует и не знаю, что это такое — коммунизм. Но я мечтаю, — страстно, с болью вскрикивает он и ударяет по клавишам изо всей силы, — чтобы коммунизм наступил как можно скорее! — Он умолкает, и только печальная тихая мелодия нежно струится из-под его пальцев, как кровь из свежей раны. — Ведь коммунизм это искусство! — На некоторое время он умолкает, играя что-то бурное и радостное, потом обрывает игру и говорит обычным недекламаторским голосом: — Вы знаете, коллега, когда настанет коммунизм, ведь не будет людей, которые бы не владели каким-либо искусством. Один будет играть на арфе, другой петь серенады, третий создавать скульптуры, прекрасные скульптуры божественного человеческого тела. — Он вскидывает руки вверх и берет мажорный аккорд. — О! — стонет он. — Скорее бы уж коммунизм!

Взрыв снова потрясает все вокруг. Теперь он чуть-чуть дальше, но такой же грохочущий: это бьют из шестидюймовок. Паровоз на железнодорожной линии гудит надсадно и неугомонно. Низвольский еще берет аккорд, потом обрывает.

— А меня теперь не берут в армию. Пусть бы мне оторвало обе ноги, ранило в живот, прострелило бы грудь. Только бы остались руки! Ах, если б скорее пришел коммунизм!..

Низвольский рассказывает мне об искусстве Эллады, про времена классицизма, о Ренессансе. Потом читает Байрона и вспоминает Айседору Дункан. Искусство коммунистического общества Низвольский думает построить на культе любви и человеческого тела. Оно будет романтическое и интимное.