какие-то свободные «запасные» заводы, на которых можно было бы выпускать И-16 одновременно с новыми истребителями, а не вместо них.
Самолет И-16 в этом письме назывался «старым» — в кавычках — и
характеризовался как «вполне удовлетворяющий всем требованиям на
сегодняшний день для действий по наземным войскам противника», 29
хотя в действительности он этим требованиям ни по огневой мощи, ни по
живучести, ни по другим своим основным данным уже никак не удовлетворял.
Наконец, возобновление выпуска И-16 — устаревшего, тихоходного, уступающего по скорости даже бомбардировщикам, не говоря уж об
истребителях противника, — ничего не могло дать для решения такой
первостепенной задачи истребительной авиации, как завоевание господства в
воздухе, без которого не могли быть обеспечены ни действия по наземным целям, ни какая-либо иная эффективная деятельность боевой авиации.
Не приходится поэтому удивляться, что письмо Кобяшова было оставлено
без внимания.
Но при всей своей очевидной наивности это письмо характерно тем, что
наглядно отражает всю отчаянную острогу, с которой войска ждали самолетов: если нет новых, дайте хотя бы старые!
Единственно возможный путь для удовлетворения этой потребности
заключался в том, чтобы, не отвлекаясь ни на что иное, всеми силами расширять
выпуск машин новых типов. Именно такой путь был выбрав руководством нашей
авиапромышленности, и он привел к нужным результатам: достаточно сказать, что к концу войны у нас выпускалось по четыре тысячи боевых самолетов
ежемесячно! И опытное самолетостроение возобновилось, и перспективные
научные исследования в воздухе, и многое другое.
. .Но в первые недели войны загрузка летчиков-испытателей в нашем
коллективе резко сократилась. И, по-видимому, это обстоятельство также
способствовало решению включить всех летчиков института в состав боевой
эскадрильи ПВО.
В эти первые недели в мыслях и чувствах многих из нас еще не все встало на
свои места. Мы, конечно, отдавали себе отчет в масштабе надвинувшихся
событий, почувствовали, что отныне вся наша жизнь разрублена на до и после, но
при всем том в начале июля сорок первого года многим из нас представлялось, что война все еще далеко — если не во времени, то, по крайней мере, в
пространстве.
Психология мирного времени оказалась неожиданно живучей.
Поэтому приказ командования о выделении из состава нашей эскадрильи на
каждую ночь дежурного
30
звена был встречен летчиками, как принято выражаться, без должного
понимания:
— Что они там, не знают, что ли, что мы еще но готовы? Все равно —
выделяй дежурное звено или не выделяй — толку от нас сейчас мало. Вот
полетаем на «мигах» в сумерках, потом ночью, постреляем по конусу, по
наземным мишеням — после этого и доложим начальству: так, мол, и так — к
бою готовы. . Тогда пожалуйста, назначайте в дежурство, хоть днем, хоть
ночью. .
При всей нашей здоровой испытательской уверенности в том, что мы
справимся с любым делом («Не знаю: очень может быть, что умею. .»), мы еще
не переварили мысль, что справляться придется не когда-то, но вообще, а сейчас, с ходу, без подготовки.
Простая истина, состоящая в том, что если на тебя цапали, а ты воевать не
готов, не остается ничего другого, как начинать воевать «неготовым», уже
воспринималась нами применительно ко всей стране, но — не К нашей
эскадрилье. Переход от общего к частному, оказывается, не всегда
психологически проще перехода от частного к общему.
Но, так или иначе, приказ оставался приказом. По воинским правилам он не
обсуждается, а выполняется. Мы были еще далеко не до мозга костей военными
людьми в то время, а посему приказ обсуждали. Однако, обсудив и даже не
признав целесообразным, все же выполняли: что-то военное в нас все-таки уже
было. А приказ, как я понял впоследствии, полностью вытекал из обстановки.
Хронологически и, по-видимому, причинно он совпал с первым появлением над
Москвой вражеского самолета-разведчика, который 8 июля пришел со стороны
Волоколамска, прошел среди бела дня над Москвой — и безнаказанно ушел на