Выбрать главу

Кроме баночки с супом, у меня в сумке лежит, тщательно завернутая в бумажку, котлета, размером чуть побольше спичечного коробка. На второе мы получили по две таких котлеты. Одну я съел, другую отнесу Рине. Котлета называется «комбинированной». Она из фарша, смешанного со жмыхами и еще с чем-то. А фарш приготовлен, насколько я мог судить по вкусу, из каких-то внутренностей, наверное, — из внутренностей ломовых лошадей. До блокады их было немало в городе, этих тихоходных, солидных работяг, на телегах развозивших товары по магазинам. Едва ли во всем Ленинграде осталась в живых теперь хотя бы одна…

А больше в моей сумке никакого другого продовольствия нет. Хлеб мы получаем в булочной возле дома — на Вовку, Рину и меня, на троих, триста семьдесят пять граммов в сутки. Обедаю я в столовой обычно без хлеба.

Кроме продовольствия в моей сумке лежит пухлый, порядком затрепанный томик Золя. Я читаю его уже несколько дней, вчера я взял его с собой на ночное дежурство, которое кончилось сегодня. Почитаю, может быть, и дома, перед сном. Мне почему-то не спится по вечерам, хотя должно быть наоборот: от голода, от слабости людей одолевает сонливость, я это вижу по другим.

А Золя я читаю не только потому, что хочется отвлечься. Очень уж увлекательно он описывает, какие на столе вкусности и как едят. Поэтически! И это чтение мне, как ни странно, уменьшает чувство голода. А Рину, наоборот, раздражает — я как-то попробовал ей почитать на сон грядущий описание званого обеда, она послушала и заявила: «Перестань, только еще больше есть хочется». Кому как…

До дома мне остается совсем немного. Пройти еще квартал по улице, затем свернуть в переулок…

Иду уже минут двадцать, но навстречу мне попалось всего лишь два-три прохожих. А время совсем не позднее — часов восемь вечера. В мирное время в этот час улица сияла огнями окоп, витрин, фонарей, со звоном бежали переполненные трамваи, тротуары были полны прохожих.

Где сейчас все эти люди? Кто успел эвакуироваться, а кто — на фронте, может быть, совсем недалеко, где-нибудь под Лиговом или Сестрорецком. Кто-нибудь в холодном, с выбитыми стеклами цеху, освещенном тусклой коптилкой. А кто и просто дома, одетый, чтобы спастись от холода, во все, во что можно одеться. А скольких уже нет?

Иногда мы с Риной слышим глуховатые взрывы. Это не бомбежка и не артиллерийский обстрел. Неподалеку, на пустырях за железной дорогой, возле Волкова кладбища, взрывчаткой рвут мерзлую землю — готовят новые и новые братские могилы. Мертвых не успевают хоронить…

* * *

Года два назад, зимой, во время отпуска, я заехал в Ленинград — меня тянет это сделать иногда.

В день, когда я приехал, стоял лютый мороз. Ленинград по-своему прекрасен в такую погоду, всё — чугунные решетки оград, ветви деревьев, гранит набережных и фасадов — покрыто пушистым инеем, весь город словно в дымке… Вот такой же пушистый иней лежал на всем и в ту блокадную зиму, — она была суровой.

Когда я приезжаю в Ленинград, меня неудержимо влечет пройти улицами, которыми я ходил в ту далекую тяжкую зиму, глянуть на наш старый дом на Лиговке, зайти в булочную, где мы получали свой блокадный паек, — там и теперь булочная, она была там и до войны…

Но я никогда не прихожу туда, где был наш дом, ни к той памятной булочной, ни на свою прежнюю работу — мне это было бы больно.

На этот раз, приехав в город, я первым долгом отправился на Пискаревское кладбище — до этого мне не доводилось быть там ни разу.

Просторна память. В ней есть место всему.

Белое снежное поле. Негромкая скорбная музыка. Иней на серой плите. А в середине ее, там, где он чуть подтаял, в круглой чугунной чаше молчаливое пламя вечного огня. Его тепло ощутимо едва, как дыхание. И мне кажется, что это — дыхание всех тех, кто лежит здесь, — дыхание тысяч моих сограждан, которые в ту зиму жили, как я, испытали все то, что довелось испытать и мне. Ведь и я мог оказаться здесь, среди них, под этими плитами.