Наши питомцы сидели, плотно прижавшись друг к другу, все в наглухо застегнутых шлемах, отчего ребячьи лица казались взрослее, суровее. С надеждой смотрели на черный круг репродуктора на стене… Смотрели, затаив дыхание: сейчас заговорит Москва… В репродукторе слышался мерный звук метронома — этот звук был уже привычен — это билось большое гулкое сердце, сердце нашего города. Билось ровно и напряженно…
Может быть, мы сейчас услышим: «Воздушная тревога, воздушная тревога!»
Но вот в репродукторе прозвучало:
— Говорит Москва…
И вслед за этим до нас донесся знакомый, чуть гортанный голос. Почти сразу же его заглушило протяжное гуденье, словно кто-то тянул, не раскрывая рта, одну и ту же ноту. Немцы пытаются помешать нам слушать Москву?
Нет! Голос Москвы прорвался сквозь вражеские помехи.
Стараясь запомнить каждое слово, мы слушали Сталина. «Еще несколько месяцев, еще полгодика, еще, может быть, год, и гитлеровская Германия лопнет под тяжестью своих преступлений». Так сказал он тогда — и мы верили этому, это придавало нам сил, чтобы переносить все, что нам было суждено перенести. Потом оказалось, что ждать пришлось и не «полгодика», и не год… Но тогда эти слова рождали надежду, а надежда помогала держаться. А позже, когда стало легче, хотя еще и не лопнула гитлеровская Германия, как-то не вспоминалось это пророчество.
Двадцатое ноября. Я запомнил эту дату: в этот день паек снизили до ста двадцати пяти граммов. Сто двадцать пять граммов суррогатного хлеба в день, и более по карточкам почти ничего: отоваривать было нечем, вокруг города враг туго стянул железное кольцо.
Это было уже пятое, самое страшное, снижение.
Самое страшное.
8
Белое, серое, черное… Мелькают кадры сурового фильма, отснятого моей памятью, отпечатанного в моем сердце.
Черно за окном — еще не начался запоздалый ноябрьский день, спят Рина с Вовкой, а я уже проснулся: пора на работу, в школу. Уроки черчения и рисования, которые мне поручено было вести во взводах, недавно пришлось прекратить — в школе почти совсем перестало работать паровое отопление, стоит такой холодина, что тушь замерзает, а застывшие пальцы не могут держать ни линейки, ни рейсфедера, ни карандаша. Распоряжением директора теперь проводятся только устные уроки, на которых ученикам можно не вынимать руки из рукавиц или карманов. Андрею Ивановичу хорошо — он может вести уроки «с голоса».
Выходят из положения и другие преподаватели. А как быть мне? На моих уроках доской и мелом не обойдешься. Я оказался единственным преподавателем, оставшимся не у дел. И поэтому директор, сохранив за мной руководство самой младшей батареей, сделал меня чем-то вроде своего помощника по административно-хозяйственной части, поскольку завхоза недавно, когда началось наше наступление под Тихвином, взяли в армию. А меня не берут.
Сегодня с утра у меня довольно много дел: надо расставить кровати ребят так, чтобы все они уместились на меньшей площади: паровое отопление работает еле-еле, многие помещения отключены, и мы уплотняемся. Кроме того, сегодня после занятий надо идти с ребятами за дровами — их выделили нам где-то на Охте. Придется тащить на себе, а где достать столько салазок? В последнее время всё, что получаем, — топливо, продукты, обмундирование, — мы приносим на себе. Помнится, не так давно я шел со своей «восьмиклассной» батареей по Невскому, в Гостиный двор, там на складе какого-то магазина мы должны были получить матрацы. Ребята, по четыре в ряд, шли по мостовой, такие чинные в своих шинельках и буденовках, а я — рядом, по тротуару. И услышал, как пожилая женщина, изумленно остановившись, сказала другой:
— Господи, уже таких маленьких в армию взяли!
Чиркаю спичкой, зажигаю коптилку, стоящую на подоконнике: немного керосина в пузырьке из-под туши, ватный фитилек в жестяной трубочке — электричества в нашем доме, как и в других, уже давно нет. Быстро и бесшумно одеваюсь, чтобы не потревожить Рину и Вовку. Вчера вечером он долго плакал — ему всё ощутимее недостает материнского молока. А подкармливать нечем. У Рины есть в заветном бумажном кульке немного манки, она иногда делает Вовке кашицу на воде. Молока в Ленинграде не купишь ни за какие деньги, даже на Кузнечном рынке его не найдешь в обмен на хлеб. Рина бережет манку на случай, если у нее совсем не станет молока. Когда сын родился, он был горластым крикуном. А сейчас у него голосишко совсем вялый, словно котеночек голодный жалобно мяукает, когда есть просит. Ослаб парень… Одеваясь, я поглядываю на Рину и Вовку, — они лежат на кровати, укрытые так, что их не видно. Вовка завернут еще и в свое одеяльце. Мы очень боимся его простудить.