Когда я входил на рынок, меня занимала одна мысль: удастся ли раздобыть еды? Мне было не до книг. Но этот книжный «развал» с озябшими продавцами почему-то очень запомнился. Может быть, потому, что это характерно было для блокадного Ленинграда? В ту зиму, в городе, словно бы в порядке «компенсации» за нехватку продовольствия, было изобилие пищи духовной — даже в дни самой лютой голодовки на Невском, на Литейном, всюду в самых людных местах, вот и на Кузнечном рынке, продавали книги со столов и рундуков, выставленных на тротуаре, были открыты книжные магазины, торговали не только старыми книгами, но и недавно вышедшими в свет.
Уже после войны я где-то прочел, что за время, пока Ленинград находился в осаде, в нем было напечатано около пятнадцати миллионов книг и брошюр. В это верится с трудом, как в легенду.
Но кто бы поверил, что бывшее в Ленинграде возможно, если бы этого не произошло в действительности, не вошло в историю.
Все это было! Все это навек впечатано в памяти как шрам от старой, давно зажившей раны, шрам, который не изгладится никогда.
…Я иду по Кузнечному рынку, держа в руке свой товар — коричневый костюм и зеленую кофту. Я несколько смущен — впервые в жизни появился на рынке в роли продавца. Торговать — в этом для меня всегда заключалось что-то неловкое. Тем более сейчас, когда на мне буденовка, — могут принять за военного, но что поделаешь, надо же как-то доводить задуманное до конца…
Держа свой товар наготове, внимательно гляжу по сторонам: может быть, кто-нибудь заинтересуется им?
По длинному проходу между давно заколоченными ларьками и магазинчиками медленно, так же как и я, взад-вперед бродят люди. Каждый держит свой товар на виду. Почти у каждого этот товар свободно можно зажать в руке или упрятать в карман: пачка папирос или пара коробков спичек, пузырек постного масла или керосина, кусок жмыха или пакетик соли, несколько кусочков сахара в бумажке или баночка с кислой капустой. А вот у одного из продавцов совсем редкостный товар: луковица! Наверное, запросит дорого! И почти ни у кого не видно продажного хлеба. Хлеб — товар самый дефицитный.
Иду, прислушиваюсь. Люди, встречаясь, перекидываются словами:
— Керосин на соль.
— Спички на мыло.
— Жмых на масло.
— Сахар на хлеб.
Все меняют. Почти никто не хочет продавать за деньги, даже по самой высокой цене. Деньги в блокадном Ленинграде не в почете. И почти никого нет с носильными вещами. Понятно — одежды и обуви тем, кто еще жив, хватает, мертвые всё оставляют им.
Я уже и раз, и другой, и третий прошелся из конца в конец и увидел только одного человека с товаром, подобным моему, — у расстеленного на снегу половичка стояла женщина в растоптанных, латаных валенках, на половичке — множество всякой обуви — мужские ботинки, дамские туфли, детские башмачки, — все новое или почти новое…
Тогда я скользнул по этой женщине и ее товару рассеянным взглядом. А сейчас, через много лет, мне подумалось: наверное, она продавала обувь своих близких, ставшую уже ненужной им. Может быть, схоронила мужа, мать, маленького сынишку, убитых голодом. И остались от сынишки ненадеванные, в свое время заботливо припасенные, башмачки…
Тогда такое казалось обыденным. А теперь, через годы, я не могу вспоминать об этом спокойно.
…Иду по рынку, в который раз иду мимо бредущих, как и я, по утоптанному снегу, бледных, изможденных людей. Серые, землистые лица, заострившиеся скулы, глубоко ушедшие в подбровья глаза, зловещая припухлость голодных отеков под ними — грозная мета дистрофии.
Никому не нужен мой товар. И никто не предлагает, ни в обмен, ни на деньги, хлеба.
Нет, а вот!..
Какой-то человек в белом овчинном полушубке, добротной меховой шапке с неопущенными ушами — ему, видать, не холодно, остановился возле женщины, держащей в руке две пачки «Беломора», вытащил из кармана полушубка что-то завернутое в газету — да ведь это хлеб, хлеб! Видно, много хлеба у него, коль меняет на папиросы!
Развернув газету и отделив небольшой ломтик, он небрежно завернув оставшийся хлеб, сует его обратно в карман, берет у женщины «Беломор», надрывает пачку, собираясь закурить.
А может быть, у меня получится с ним?
Я даже не успеваю подумать, откуда у этого человека может быть много хлеба. Главное — он у него есть! Подхожу, говорю:
— Послушайте!
Он оборачивается, и теперь я вижу его лицо. Оно так не похоже на исхудалые лица всех других — плотное, со здоровым морозным румянцем, гладко выбритое, чистое, так сказать, лицо доблокадного вида.