Я снова гляжу на старое эвакуационное удостоверение, на расплывчатые фиолетовые штампы на обороте его. Этими штампами как бы засвидетельствован наш путь от Ленинграда до далекого сибирского города, в котором наконец, на двадцать первые сутки, остановился наш эшелон. Двадцать один день. Двадцать один день пути в теплушке, стены которой за ночь, если погасала печурка, промерзали насквозь, покрываясь мохнатым инеем. И почти каждое утро мы обнаруживали, что кто-нибудь из наших подопечных не может подняться. Получилось совсем не то, чего мы ожидали, когда отправлялись из Ленинграда. Мы надеялись, что наши ребята, начав получать хороший эвакуационный паек, сразу же станут поправляться, быстро окрепнут. Но продовольствие, которое мы получали на некоторых станциях вперед на несколько дней, для многих сыграло роковую роль: сгрызет изголодавшийся паренек, не имея терпения, пачку концентрата или полученную на два-три дня вперед, не оттаявшую мерзлую колбасу, запьет сырой водой — и через два часа уже хватается за живот, корчится, стонет… Не уследишь за каждым, чтобы предотвратить.
Почти каждый день то на одной, то на другой попутной большой станции мы выносим кого-нибудь из вагона. Живых дотаскиваем до вокзального медпункта и сдаем на руки врачам, мертвых — просто кладем на платформе: подберут. Но чем дальше бегут километры и дни, тем реже и реже приходится делать это. Происходит естественный отбор: выдерживают наиболее крепкие. К последнему дню пути в нашей теплушке остается немногим больше половины тех, кто погрузился в нее на станции Войбокало.
Двадцать один день…
Каждый из них грозил мне тем, что я мог потерять Рину или Вовку, или обоих вместе. В отличие от всех, обладавших после блокады неутолимым аппетитом, Рина почти ничего не ела, а если и ела, то, поддаваясь моим настояниям, пересиливая себя, — только чтобы иметь для сынишки молоко. Но и его приходилось кормить с большими усилиями — он еле раскрывал рот, был вял, почти все время спал. Даже кричать он был не в силах… Я закрываю глаза и вижу то, что не раз видел ночью, проснувшись в теплушке: лицо Рины, усталое и сосредоточенное, озаренное дрожащим красноватым светом печурки: перед ее открытой дверцей Рина сушит Вовкины пеленки. Как только она умудрялась стирать их…
Если бы знал наш сынишка, как мужественна была его мать на этом трудном пути, оберегая его жизнь! Двадцать один день через заснеженную Россию в расшатанной теплушке, где вьюжный ветер свистел через все щели.
Если бы знал сын… Но ему не суждено было узнать.
Мы довезли его живым до городка за Уралом, определенного нашей школе как пункт назначения. А потом…
10
Вот еще один документ, который я, порывшись, наконец отыскал сейчас в сумке среди прочих старых бумаг, — мне захотелось вновь взглянуть на него. Совсем маленькая бумажка, выданная мне еще в Ленинграде взамен военного билета. «Взамен военного билета» — так и значится в ее верхнем углу. С этой бумажкой и паспортом через несколько дней после того, как вся наша школа — или, вернее, то, что осталось от нее, — перешла с колес на гостеприимную сибирскую землю и нас кое-как разместили — ребят в общежитии, а семьи по квартирам в городе, я пошел становиться на военный учет. К тому времени Вовка был уже определен в ясли, Рина — на работу в местную школу.
Я представил свое временное удостоверение дежурному лейтенанту, сидевшему у входа за деревянным барьером. Он глянул на мои документы и сказал, что я пришел в самый подходящий момент: медицинская комиссия ведет осмотр вызванных по повесткам, и я могу считать, что повестку уже получил.
— На что жалуетесь? — спросил меня врач, когда подошла моя очередь.
Я ни на что жаловаться не стал, тем более что рука моя уже давно зажила, а в моем документе «Взамен военного билета» не было указано, что ранее я не призывался как ограниченно-годный. И поэтому все дальнейшее произошло молниеносно: через пять минут я уже стал военнослужащим.
Это вовсе не было неожиданным для меня. Я готовился к этому давно.
— Ну что ж, пришел и мой час…
Через два дня, распрощавшись с Риной и Вовкой, остриженный по-солдатски, но еще не обмундированный, в сером ватнике и черных брюках с красным кантом, оставшихся от моей спецшкольной формы, я ехал в эшелоне, набитом такими же призывниками, как я.
Есть еще одна памятка о том времени, которую я хочу сейчас увидеть снова. Она тоже хранится в сумке. Вот он, конверт с первым моим армейским адресом, еще тыловым — адресом лагеря, где перед отправкой на фронт нас обучали азам военной науки. Конверт затерт — адреса на нем теперь уже и не разобрать. Я долго носил это письмо в кармане гимнастерки, много раз доставал, чтобы перечесть снова и снова.