Тревога и боль с новой силой сдавили сердце, и мысли, как по кругу, вернулись к тому, от чего никак не могли уйти. Ведь полк существует, пока цело знамя…
«Пока цело знамя…»
Ракитин смотрел на унылое поле перед окопом, на дальний, по-осеннему тусклый, враждебный лес — и виделись ему другие поля и другой лес…
Летом сорок первого, в Белоруссии, пройдя топкие болота, пробившись через немецкие позиции, они на рассвете вышли к своим. На окруженной соснами поляне собрались все, кто уцелел.
От полка тогда осталось совсем немного: не набрать и двух взводов, из комсостава — только он и Холод, тогда еще командиры рот, да вынесли бойцы на плащ-палатке тяжело раненного комиссара. И когда комиссара положили на траву, он спросил хрипло: «Знамя?» Подошел богатырского вида старшина в разодранной гимнастерке, из-под которой густо белели бинты. Сунул руку себе за пояс, вытащил знамя и, присев, развернул на измятой траве то самое знамя, под которым потом полк воевал два с лишним года, до вчерашней ночи… И каждый подходил и трогал ярко алевшее среди сочных лесных трав полотнище, словно хотел убедиться: знамя — с ними. И Ракитин подошел тоже и дотронулся до полотнища — в темноватых потеках, набухшего от болотной воды. «Да только ли от воды?» — подумал он тогда. Это полотнище впитало в себя пот и кровь нескольких сменявших друг друга знаменосцев, из которых в живых остался лишь последний — многими пулями продырявленный старшина… В том влажно потемневшем полотнище знамени были пот и кровь всех тех, кто шел сомкнувшись вокруг него. Надежда и боль, ярость отчаяния и железная стойкость, общая для всех правда и совесть каждого, незыблемая вера в победу и готовность вынести все были олицетворены в том алом шелке, расшитом цветными нитями и золотом… И он с особой остротой вспомнил сейчас, о чем подумалось ему тогда: а ведь есть, пожалуй, почитающие себя здравомыслящими люди, которым не понять: как можно ради куска шелка не пожалеть своей жизни. Но кому не понять? Только тому, кто видит в нем лишь кусок шелка, а не то великое, ради чего шли когда-то люди под топор палача, на баррикады, идут и будут идти на любые лишения, под пули. То, во имя чего жили и живут и Ракитин, и все, кто заодно с ним. И что по сравнению с этим великим личная судьба? Но ведь великое это — в каждой, даже самой незаметной судьбе. Так разве можно отделять?
Приглушенная расстоянием, плавно простучала длинная пулеметная очередь. Ракитин прикинул: на правом фланге. Перебив ее, рассыпалась вторая. Зачастили автоматы.
Стрельба разгоралась.
— Седьмого! — приказал Ракитин связисту.
— Нет седьмого! — доложил телефонист. — На передовую ушел.
— Кого-нибудь из офицеров.
Через несколько секунд телефонист передал Ракитину трубку:
— Третий.
«Третий» — позывной Себежко. Как кстати, что замполит сейчас оказался в том батальоне!
— Что там? — спросил Ракитин в трубку. Ему ответил ровный, как всегда мягкий, слегка хрипловатый голос Себежко:
— Выдвинули боевое охранение в кусты, а там немцы, оказывается. Вот и завязалось. Пришлось туда еще людей подкинуть. Противника отжимают к опушке.
— А где седьмой?
— К себе на правый пошел.
— Вот что! — с неожиданной для самого себя решимостью проговорил Ракитин. — Как дам команду — пусть седьмой действует всем хозяйством. Проследи. О готовности пусть доложит.
— А восьмой и девятый? — Себежко имел в виду командиров других батальонов.
— Прикажу — поддержат.
— Разве уже все готово? — в этих словах Себежко Ракитин уловил что-то такое, что обеспокоило его. Себежко недоволен? Чем? Допытываться не стал.
— Так действуйте! — вместо ответа повторил он. Тотчас же велел телефонисту вызвать поочередно остальных комбатов и артиллерийских командиров.
Отдавал распоряжения, но обычно присущего чувства уверенности в правильности их не было. «Разве уже все готово?» — этот вопрос Себежко все еще звучал в ушах.
Утром Себежко сказал ему: после того что случилось ночью, солдаты на немца еще злее, спрашивают, скоро ли наступать. «Рано, — ответил Ракитин, — не подошла артиллерия». «Ты сам говорил это замполиту. Так почему теперь отдал такой приказ?» — спросил себя Ракитин.