Сейчас Дорофеев все больше мучался, что ничем не помог, даже не попытался помочь Сагуляку. А может быть, его сейчас терзают фашисты или, раненный, он лежит в чаще. А может быть, ему удалось уцелеть, а они уходят…
Остановиться, вернуться, попытаться разыскать?
Бесполезно. Разве что мертвого найдешь. А какой ценой? Возможно, немцы идут уже следом, прочесывают лес. Повернешь — и сразу на них напорешься…
Разумом понимал, а совесть твердила свое, Дорофеев остановился. Остановились и все.
— Загуляк? — спросил Вартанян, державший за руку Сашу. — Ждать Загуляка надо. Да?
Ничего не ответив, Дорофеев, обернувшись назад, продолжал вслушиваться. Но безмолвным оставался лес. Безмолвны были четыре солдата. Словно сейчас шла торжественная минута молчания…
— Идем, что ли? — не выдержал Прягин. — Достоимся до беды!
Дорофеев скользнул по Прягину хмурым взглядом:
— Не каркай!
9
Недвижны тучи, серой пеленой сплошь затянувшие небо, — не поймешь, где сейчас солнце, да и есть ли оно? Ни малейшего ветерка. Недвижны бурые поникшие стебли высокой лесной травы перед окопом. Недвижны обнаженные черные прутья лозы, торчащие дальше, в поле.
Недвижно все. И недвижен Ракитин. Он сидит на земляной ступеньке, вырезанной лопатами в конце окопчика НП. Держит в крепко сжатых пальцах давно потухшую папиросу, о которой забыл.
Чуть позади окопа, в кустиках, все еще возятся два сапера, укладывая накат из бревен, деловито-добродушно переругиваясь. За поворотом окопа, в противоположном конце его, — наблюдатели, телефонист. Но Ракитин сейчас один. Один со своими невеселыми мыслями, со своей тревогой и тоской. Уже давно он сидит вот так, прислонясь спиной к стенке окопа, от которой и через сукно шинели доходит земляной холод.
…Словно согнувшись от оцепенения, зябко передернул плечами, скомкал погасшую папироску, выбросил ее наверх, за бруствер. Глянул на часы. Короткий ноябрьский день перевалил за половину. До темноты всего часа четыре. Не в эти ли часы и решится судьба полка? Нет, такие дела быстро не делаются. Но уж лучше скорее бы — так или эдак! Ни он, ни кто-либо в полку все равно уже ничего изменить не в силах. Мучительно бездействовать. А действовать нельзя. Другое дело, если б бой… Тогда могло бы все иначе повернуться.
Но перестрелка на правом фланге давно стихла. Выдвигавшийся вперед взвод, из-за которого разгорелся весь сыр-бор, окопался на достигнутом рубеже. И вот уже часа два ни с нашей стороны, ни со стороны противника — ни выстрела. Никому не хочется без нужды обнаруживать себя. Пожалуй, затишье продлится… Едва ли приказ о наступлении дадут сегодня. А завтра? Будет ли завтра существовать полк?
Может быть, Холоду уже известно… Спросить? Нет. Холод сообщил бы сам. Но с утра от него ни одного звонка.
В конце хода сообщения, ведущего в окопчик НП, показалась согнутая фигура офицера в наглухо застегнутой, туго стянутой ремнями шинели с капитанскими погонами. Капитан остановился перед Ракитиным:
— Разрешите обратиться?
— Да. — Ракитин поднялся.
Капитан представился: следователь дивизионной прокуратуры. В этом представлении не было нужды: Ракитин узнал капитана, едва увидел. Он появлялся и прежде для расследования различных, время от времени возникавших дел. Ракитин знал его как педантичного, но вместе с тем вдумчивого, беспристрастного службиста, этот юрист не старался увидеть в подследственном обвиняемого раньше, чем доказана вина. С некоторого времени Ракитин был признателен ему: следователь помог защитить ни в чем не виноватого комбата, которого командующий армией, заехавший однажды в полк в разгар боя, приказал сгоряча, не вникнув в суть дела, отдать под суд за то, что батальон, не имея больше сил удержать рубеж, отошел. С той поры капитан стал желанным гостем Ракитина. Бывало, что и ночевал у него. Они давно держались друг с другом как добрые знакомые.
Но то, что следователь, явившись сейчас, не поздоровался с Ракитиным, как обычно, а представился по всей форме, словно они прежде вовсе не знали друг друга, а главное — следователь явился именно сегодня, сейчас, — это сразу как бы провело между ними резкую черту, по-новому определило их отношения.