Я сижу на старом замшелом пне, откинув полы задубевшей, не просыхающей уже несколько дней плащ-палатки, на моих коленях — раскрытая планшетка. В лесу тихо. Так тихо, как всегда поздней осенью, когда не слышно птичьих голосов. А еще полчаса назад по лесу раскатисто гремели очереди пулеметов и автоматов, шел бой. Вот здесь, у пенька, на котором я сижу, лежали два наших солдата с «Дегтяревым» — это от него остались стреляные гильзы на палой листве. Сейчас пулеметчики заняли новую позицию, ближе к опушке: мы отбросили немцев, наверное, на целый километр, и они попритихли. Они где-то там, за стеной сосен…
Мы отбросили немцев, но в любой момент они могут начать новую атаку. Уже третий день мы в кольце. Третий день стоим в обороне. Но все время приходится менять позиции — нет хуже боя, чем бой в лесу, где в любой момент враг может показаться из-за каждого дерева, где каждый шаг — это шаг в неизвестность.
Третий день мы в окружении, в этих лесах западнее Киева. В тех самых лесах, где в сорок первом наши войска отбивались от наступавших немцев и, обойденные ими, оказывались в кольце. Может быть, в этом самом месте, где сейчас мы, в сорок первом тоже гремел бой…
Но окружение окружению рознь. Теперь, в ноябре сорок третьего, мы попали в окружение наступая — бывает и так. Попали потому, что, продвигаясь стремительно, вырвались вперед, а противник сумел ударить с флангов. Но мы знали, что на фронте инициатива в наших руках, знали, что в конце концов мы освободимся из кольца — так или иначе. Или выйдем сами, или выручат нас отставшие в наступлении соседи. Однако может случиться всякое. Окружение есть окружение. Противник, очевидно, подтягивает силы. И война есть война, надо всегда быть готовым к самому худшему. А сейчас, хотя и наступило затишье и вражеская атака отбита, наше положение, видимо, не улучшилось ничуть. Может быть, командование готовится к прорыву. Может быть, к тому, что немцы с новыми силами навалятся на нас. Все может статься. Приказано уничтожить все служебные документы, карты, списки, оставить только личные документы. В нескольких шагах от меня штабные в маленьком окопчике, вырытом кем-то из солдат во время недавнего боя, жгут все свое делопроизводство. Легкий запах дыма доходит до меня. Каждому из нас понятно, что означает приказ сжечь карты и документацию. Такие приказы даются только в самом крайнем случае.
Может быть, позже, когда стемнеет, мы пойдем на прорыв. У меня не осталось служебных бумаг, и моя совесть чиста. Если меня убьют, немцы не найдут в моей сумке ничего полезного для себя. А как быть с письмами Рины? Я не хочу, чтобы их касались чужие, вражеские руки. Не хочу, чтобы их, небрежно посмотрев, какой-нибудь фашист бросил наземь и ступал бы своими подкованными сапожищами по ним, по словам любви, тоски, ожидания. Не хочу, чтобы где-то в немецком штабе в минуту досуга переводчик читал вслух приятелям найденные в сумке убитого русского офицера письма его жены. Не хочу! Сжечь?
…Я не сжег писем Рины. Ночью мы вышли из окружения.
Мне кажется, что эти письма и сейчас хранят в себе запах дыма сожженных тогда штабных бумаг, запахи походных солдатских костров, облетевшей листвы, сырой окопной земли и пороховой гари.
Бережно, чтобы не порвать ветхой, слежавшейся бумаги, разворачиваю одно из писем:
«Обо мне не беспокойся, я всем обеспечена хорошо. Здесь все дешево, так что вполне сыта. Кругом тайга, можно набрать сколько угодно грибов и ягод, в колхозе и у колхозников много ульев, так что случается и медком побаловаться. Люди здесь приветливые, относятся ко мне заботливо…»
Рина писала мне это поздней осенью сорок третьего года, из эвакуации — к тому времени она жила на Алтае, за сто двадцать километров от железной дороги, в селе за Бийском. Читая эти строки, я сразу же понял, что, желая меня успокоить, она пишет неправду. По рассказам солдат, получавших письма из родных мест, в том числе и с Алтая, я знал, каково живется в деревне: хлеб почти весь уходит на сдачу, люди не едят досыта, цены на продукты самые невероятные: стакан простокваши на базаре хозяйки вынуждены продавать по десять рублей, потому что даже за старые ботинки там же надо заплатить пятьсот, а это немногим меньше того, сколько получает Рина за месяц своей работы в деревенской школе. Мне не верилось, что село, в котором приютилась Рина, отличается каким-то исключительным благополучием — закон войны был одинаков для всех краев нашей земли. Но я прекрасно понимал, почему Рина пишет так: ведь и я своими письмами старался успокоить ее, писал, что от передовой я далеко и беспокоиться за меня совершенно не следует.