Утешив себя таким образом и хорошенько подумав, Касбулат пересмотрел текст своего выступления и значительно повысил цифры обязательств. Делать это пришлось в спешке, цифры казались то непомерно большими, то до обидного маленькими. Касбулат зверел, черкал карандашом, цифры получались трех- и четырехэтажными — в общем, сам черт голову сломит.
Еще во время выступления он понял, что повышенные его обязательства все же ниже тех рубежей, что наметили наверху. Иван Митрофанович постоянно его прерывал, придирался к отдельным цифрам и мало-помалу еще выше приподнимал заданный потолок.
В последние годы Иван Митрофанович обогатил свой стиль руководства еще одной новой привычкой. Склонив голову, он внимательно слушал докладчика и вдруг, выбрав подходящий момент, прерывал его то короткой «разящей», то пространной «направляющей» репликой. Люди понимали, откуда эта манера взялась, но поначалу без привычки терялись, сбивались с мысли, происходили нелегкие паузы. Позже многие освоились. Как только Иван Митрофанович брался за свое, докладчик упирал палец в текст на прерванном месте, а когда Иван Митрофанович наговорившись, замолкал, спокойно шпарил дальше.
Машина врезается в сугроб и застревает. Жуматай дает задний ход. Ревет мотор.
Буран снова усиливается, взвихривает поземку, взвихривает тревогу Касбулата.
Черт побери, все шло нормально даже с этими проклятыми обязательствами. План мясопоставок выполнили за счет единоличного скота, в каждом колхозе организовали по двадцать-тридцать новых отар, в каждую отару пустили по двести полугодовалых ягнят в расчете на то, что жены чабанов за ними присмотрят. Главная надежда была на теплую зиму. И вот на тебе — джут на носу.
Одна за другой перед мысленным взором Касбулата проносятся картины его возможного падения: телефонный звонок, вызов в область, аудиенция у Ивана Митрофановича.
Он входит. Десяток хорошо ему знакомых, но сейчас безучастно суровых лиц. Он знает прекрасно, что за минуту до его прихода эти люди что-то деловито обсуждали, спорили, даже смеялись, но вот вошел он, провинившийся, и все обернулись к нему, как к чему-то совершенно уже чуждому и неприятному. Он садится. Председательствующий медленно листает материал, кто-то чертит каракули на бумаге, все молчат. О боже мой, что может быть страшнее этого молчания!
— Пусть товарищ нам объяснит...
Тогда он срывается, захлебываясь в словах, заикаясь, пытается объясниться, оправдаться, свалить с себя хотя бы часть вины, но...
— Все это нам и так уже известно. Ты скажи нам вот что...
И этот непререкаемый голос окончательно валит его с ног, вышибает все подпорки.
Такой проработки ему еще не приходилось переживать, но других людей в этой роли он видел, и представить себя на их месте было страшно.
Да что это с ним творится? Откуда эти нелепые страхи? Что за мнительность. Или он боится в вёдро промокнуть насквозь?
Буран... Буран нашептывает все это сквозь окошечко машины, тоненькими зловещими струйками проникает в мозг. Буран, проклятый буран...
Встрепенувшись, Касбулат выглядывает из машины. Вдоль дороги горбатятся сугробы, за сто шагов все тонет в снежной мгле. Машина идет с трудом.
10
Отец и сын слезают с седел. Молчат. Лица у них почернели от усталости. Лошади в клубах пара.
Сердце Жанель трепещет. Сейчас они сообщат что-то страшное. Молчат. Она идет вперед, и в тамбуре у нее подкашиваются ноги. Садится на пол. Гулкими хлопками путники перед домом стряхивают с себя снег. С трудом она поднимается.
До чая никто не раскрывает рта. Старик и мальчик, больше суток не слезавшие с коней, неподвижно лежат на нарах поверх стеганых одеял. Кажется, что они спят.
Жанель вносит самовар. Минайдар поднимает голову, с еле слышным стоном садится, поджав под себя ноги. Трет глаза, лицо. Каламуш недвижим: он и впрямь спит.
На лице Минайдара играют желтоватые блики керосиновой лампы. Старик красив: высокий лоб, продолговатый овал лица, тонкий, с горбинкой нос, но все это можно лишь угадать — лицо от мороза распухло, огрубело.
Жанель разливает чай. Минайдар хочет разбудить сына, но она останавливает его:
— Не будите его, кайнага. Бедный мальчик двое суток пояса не расстегнул.
С минуту они смотрят на порозовевшее во сне лицо Каламуша. Мальчик, словно чувствуя, что на него устремлены два любящих взгляда, по-детски чмокает губами.
Минайдар понимает, что молчать больше нельзя, но как трудно ему сейчас говорить. Конечно, Жанель еще во дворе поняла, что они не нашли Коспана. Если он скажет ей, что они обшарили все углы, что побывали везде, где может ступить конское копыто, это совсем убьет ее. Но сидеть молча, словно только что из дома вынесли покойника, тоже нельзя.
— Мы прочесали Кузгунскую степь, — наконец медленно говорит он, протягивая Жанель опустошенную пиалу. — Я с самого начала имел в виду балку у подножия Дунгары.
Рука Жанель, протянутая к крану самовара, застывает в воздухе.
— Балка у Дунгары — известное убежище, — продолжает Минайдар с трудом. — Видно, он не смог зацепиться за нее. Если он пойдет по ветру, Кишкене-Кумы останутся в стороне.
Жанель все понимает. Ветер дует в безлюдную степь Кара-Киян. Старик даже боится упоминать о ней.
Минайдар тоже понимает, что от Жанель ничего не скроешь и провести ее трудно. Все же он высказывает ей свою последнюю и очень слабую надежду, в которую сам почти не верит:
— Коспан хорошо знает местность. Если его не оказалось у Дунгары, значит, спохватился заранее и погнал отару прямо к Кишкене-Кумам..
— А там вы были? — тихо, с напряжением спрашивает Жанель.
— Вначале мы шли по ветру к Кара-Кияну. Не доезжая Аттан-шоки, свернули к пескам, дошли до колодца Бугендик, но разве в песках легко найти...
«Что же делать? Надо что-то предпринять! Нельзя же так сидеть!» — хочет закричать Жанель, но разве может она крикнуть это старику, который еле приволок сюда свои кости?
Словно услышав ее немую мольбу, Каламуш резко поднимает голову с подушки. Секунду непонимающим взглядом смотрит на керосиновую лампу, потом выходит в тамбур, умывается. Вернувшись, жадно набрасывается на мясо. Выпив залпом две пиалы чаю, встает.
— Ата, — обращается он к отцу, — вы отдохните сегодня здесь, а я поеду.
Жанель даже вскрикивает от неожиданности. Широко раскрытыми глазами смотрит на Каламуша:
— Это куда же ты собрался в такую ночь?
— Поеду на центральную.
— Не будь ребенком, — говорит Минайдар. — С такой погодой шутки плохи. Опытный человек и то...
Каламуш нетерпеливым движением бровей отбрасывает все возражения:
— Центральную я найду с завязанными глазами. По дороге пересяду на Куренкаску. Мой конь меня не подведет, к тому же он отдохнул.
— Умоляю, айналайн, потерпи хоть до утра, — просит Жанель.
— Терпеть? Это не в моих привычках. Буран не терпит.
Каламуш начинает одеваться. Минайдар с трудом поднимается:
— Хорошо, до дому поедем вместе, а оттуда с тобой отправится Кадыржан. А ты, Жанель, милая, не убивайся. Не такой человек Коспан, чтобы пропасть... Вспомни, что с ним было в Германии. И за отарой не первый день ходит.
Легко сказать, не убивайся. Третьи сутки пошли. Пропал без вести... Сколько мрачных воспоминаний в этих словах для Жанель. Неужели она снова останется одна? Снова эта изнурительная пытка — пытка бессилием... Так, должно быть, чувствует себя птица с простреленными крыльями, когда на ее птенцов пикирует коршун.
Ночь снова проходит без сна, только короткие полуобморочные провалы, сопровождающиеся кошмарами. Утром она рьяно берется за работу, пытаясь заглушить тоску.
Задав корму ягнятам, Жанель седлает гнедую кобылу и выезжает в сторону далекой Кузгунской степи.