Спрятались в стеклянном ящике всем на обозрение! Отвратительное чувство обнаженности все сильнее прижимало к земле, хотелось просто залезть под дерн.
И звуки, звуки со всех сторон. Тоненьким зуммером поет вдалеке майский жук, но при их приближении он уподобляется «фокке-вульфу». Прозрачные крылья стрекозы дребезжат, словно листы жести. Шелест листвы гулко хлопает по барабанным перепонкам. Как танк, ревет шмель.
И вдруг среди этих усиленных воображением беглеца звуков послышались сзади медленные спокойные шаги. У Коспана заколотилось сердце. Гусев? Да не сумасшедший же он — гулять среди бела дня по немецкому лесу. Совсем близко послышалось шумное дыхание, глубокий трагический вздох. Мимо прошла бурая в белых полосах корова.
«А вдруг сейчас за ней пастух», — похолодел Коспан от этой мысли.
Небольшой лес, в котором они прятались, был разбит на квадраты и приведен в порядок с удивительной аккуратностью, словно в задачу хозяев этого леса входило и то, чтобы никто здесь не смог как следует спрятаться.
Совсем близко от леса проходила асфальтовая дорога. Она вливалась в автостраду, по которой мчались мотоциклы и машины. Дальше, километрах в двух, среди деревьев с круглыми, как юрты, кронами белели стены домов. За ними простирались нежно зеленеющие поля. Мирная эта картина на всю жизнь запечатлелась в душе Коспана, как одно из самых страшных видений.
Вон из ближайшего домика вышли две фигуры. Они идут медленно, вяло, видно, разнежились под весенним солнцем. По дороге мимо леса катит телега на резиновых шинах. Тяжелоногие здоровенные кони в серых яблоках. Телега военного образца, но сидят на ней старик с белым пушком на висках и затылке и ширококостная старуха. Красная лысина старика странным образом гармонирует с пейзажем, вносит в него дополнительную свежесть.
Мир, покой, благолепие, но стоит Коспану обнаружить себя, и вся эта идиллия с грохотом взорвется. Бешено застучат мотоциклы, залают овчарки, в грудь ему упрется сталь штыка, от удара прикладом по голове земля вырвется из-под ног и опрокинется небо.
На другом конце леса, там, где прятался Гусев, остановилась военная машина. Коспан затаил дыхание. Из кузова выпрыгнули двое солдат. Они подошли к кустам, оправились и забрались обратно.
Тактика, разработанная Гусевым, была несложной.
— Ночью будем идти вместе, а к утру прятаться врозь.
— Почему? — удивился Коспан.
— Всякое может случиться. Если одного из нас накроют, второй сможет уйти. Уже половина дела.
Коспану эта тактика не очень-то была по душе — прятаться одному целый долгий майский день просто невыносимо, но он не возражал. Он вообще доверял Гусеву больше, чем самому себе.
В бараке Гусев был одним из тех немногих людей, что ходили, не опуская головы. Большинство заключенных любили этого долговязого пройдоху, который даже в фашистском концлагере умудрялся не терять чувства юмора. Он был очень общителен и завел себе широкий круг знакомств даже за пределами барака. «Я Гусев», — коротко представлялся он, и все, даже самые близкие друзья, звали его не по имени, Иваном, а по фамилии — Гусев.
С Коспаном они познакомились на земляных работах. Как и все в этом потустороннем царстве, земляные работы были направлены на то, чтобы поставить человека на грань жизни и смерти. Копали с утра до ночи. Тарелка жидкой бурды и сто граммов хлеба из отрубей, так называемый «витальный минимум», вот и все, что составляло их рацион. С каждым днем становилось труднее поднимать большую лопату с землей.
— Ты чего это так стараешься, браток? — пробормотал кто-то над ухом.
Коспан опустил лопату. Рядом стоял русский парень, примерно одного с ним роста. Он и раньше замечал его в бараке. Темно-русые волосы, широкие монгольские скулы, глаза навыкате. Ходил он всегда с задранной головой — подбородок выше носа. Среди безнадежно опущенных голов это сразу бросалось в глаза.
Коспан непонимающе уставился на парня, а тот склонился к земле и с преувеличенным усердием заработал лопатой, поднимая облако пыли.
— Капо идет. Шуруй! — буркнул он Коспану.
Морщась от пыли, мимо прошел надзиратель с резиновой дубинкой. Через несколько минут парень снова обернулся к Коспану:
— Если ты будешь так глубоко врезать лопату, загнешься через две недели. Полегонечку действуй, а землю кидай подальше, чтоб больше было пыли. Понял? Не торопись, выработай себе ритм.
Обернувшись через минуту, Коспан увидел, что парень исчез.
Вечером, когда колонну вели к бараку, он почему-то снова зашагал рядом и тихонько пожал Коспану руку.
— Понял премудрость? Где бы ни работать, лишь бы не работать, — ухмыльнулся он. — Ты, друг, кто будешь по нации? Казах? Вот это здорово! Мы же с тобой земляки. Я Гусев, акмолинский.
После этого они подружились. Поведение Гусева долгое время поражало Коспана невероятно. До родины далеко, как до другой планеты, жизнь их угасает в зловонных бараках и чудовищных карьерах, а он себе в ус не дует, ходит с задранной головой, с вечной ухмылкой, с острым словцом, даже позволяет себе подшучивать над надзирателями.
Всем было ясно, что никто не уйдет живым из этого концентрационного лагеря. Тысячи живых скелетов копошились с рассвета до темноты в каменных карьерах. Даже самых последних «доходяг» выгоняли на работу. Здесь, прежде чем отправить человека в газовую камеру, из него неумолимо и расчетливо выжимали последние капли силы.
Заключенных обували в деревянные колодки. Привыкнуть к этой обуви было невозможно. Ноги стирались до крови, постоянно ломило ступни. Некоторые пленные хитрили и подкладывали в колодки тряпье, но если это обнаруживал надзиратель, на виновного обрушивалась резиновая дубинка.
В колодках этих, безусловно, был двойной смысл. Во-первых, в них нельзя было убежать, а во-вторых, постоянная боль принижала человеческое достоинство, от нее люди тупели, грызлись друг с другом.
С наступлением темноты всех загоняли в бараки, выходить из них запрещалось. Русских военнопленных, будь они обнаружены вечером вне бараков, приказано было расстреливать без предупреждения.
Французы из соседнего барака шутили:
— У нас перед вами масса преимуществ. Вас расстреливают без предупреждения, а нам вежливо говорят: «Пардон, месье, разрешите прострелить вам голову», — и только тогда уже стреляют.
Бараки, бараки... Трехэтажные нары, вонючая параша. Зловонный воздух так густ, что его, кажется, можно резать ножом. Вонь, тлен, запах смерти...
Брезжит рассвет, и в барак, как свора псов, с лающими криками врываются надзиратели. Нужно вскочить сразу, хотя тело налито свинцом, иначе заработают резиновые дубинки. След от удара жжет целые сутки, как ожог, но иные не двигаются, даже когда их молотят несколько человек. До надзирателей наконец доходит причина столь странного поведения. Следует команда — «вынести». В последнее время выносить стали все чаще.
В первые месяцы многие еще на что-то надеялись. Люди, привыкшие к оружию, не могли сразу смириться с положением бессловесного скота, искали пути к спасению.
Прошел год, и с надеждами было покончено. Головы опустились, на лицах появилась обреченность. Люди почти не разговаривали друг с другом.
Один лишь Гусев... Ох, уж этот Гусев! Поведение его уму непостижимо.
В тяжелом молчании барака он ползает с нары на нару, шепчется с людьми. Иногда слышится тихий смешок, это Гусев рассказывает какую-нибудь смешную байку или анекдот, начиная, как всегда, словами «один мой приятель говорил».
Доведенные до отчаяния пленные по любому пустяку сцепляются друг с другом. Молчание то и дело прорывается истерическими криками. Тотчас же к месту ссоры бросается Гусев и быстро примиряет враждующие стороны. Через минуту там уже слышится его хихиканье.
— Ну, Гусев, ты даешь! — говорит ему кто-нибудь. — Откуда у тебя силы-то берутся?
Гусев усмехается.