— О, латынь! — снова воскликнула София.
— Не беспокойтесь, я не собираюсь быть простым преподавателем, — тут же, оправдываясь, пообещал я, точно меня хотели унизить. И добавил, что профессий для меня — совсем не то, что записано в удостоверении. Я бы, например, мог остаться в деревне и, как мой брат Томас, заниматься землей. Но у меня есть свой «порок» — я люблю книги и пишу стихи. Исполняя служебный долг, свободное время я буду отдавать любимому делу. Да, да, я писал стихи. Но искусство для меня не пир печатного слова, не пустое времяпрепровождение или удовлетворение тщеславия, а причастность к очевидности, воплощение того, что во мне заложено. Я это знал, вернее, понял позже.
Ана что-то хотела спросить, но Алфредо опередил ее:
— О, сеньор доктор, вы увидите, что такое Алентежо… У меня в Алентежо имение, мы должны поехать туда. Тем более мы здесь уже два года, два года! Так хочется чего-нибудь новенького…
И он улыбался всем вокруг своей широкой, простодушно-глуповатой улыбкой. Тут появилась розовощекая, в шуршащем крахмальном переднике служанка и объявила, что ужин подан.
За столом Ана села подле меня и тут же задала мне вопрос, который, видно, уже несколько минут вертелся у нее на языке. Порывистость Аны выдавала в ней прозелитку или человека в тяжелом душевном кризисе. И, как очень скоро стало мне известно, у милой Аны в самом деле был кризис. Да, Ана. Это твое беспокойство, твоя ярость, ожесточенное желание выказать их очень скоро доказали мне твою полную неуверенность в себе.
— Я прочла две ваши книги, — сказала она. — Вы написали третью?
— Нет, пока нет. — Я все еще был в центре внимания.
— Что произошло с вами после вашей первой книги? Я бы сказала, что и ваш бог воскрес на третий день.
— О нет, дочь моя, нет, — прервал ее Моура, поспешно придвигая к себе прибор. — Сегодня ты меня не спровоцируешь на дискуссию. Знаете, это ведь в мой адрес, — добавил он, поворачиваясь ко мне.
— А я думал, в мой.
— Нет-нет, в мой. Ну ладно, я религиозен, верю в бога, в Христа, в папу, во все, во все, чему меня учили. И не имею времени раздумывать над этим. Есть бог, который заботится о моей жизни и о моей смерти. Я же тем временем забочусь о своих больных.
По другую руку от меня сидела София. Она то и дело вставляла короткие вопросы, не поднимая глаз, но иногда вскидывала их и стреляла ими в меня. Я взглянул на мадам. Она лукаво и снисходительно взирала на нас обоих. Лысеющий Алфредо улыбался, улыбался всему, снова говорил о поместьях, спрашивал меня, люблю ли я фрукты, потому что хотел, чтобы я попробовал растущие у него апельсины, и собирался прислать их мне в пансион. Спрашивал, действительно ли я живу у Машадо. И говорил, что завтра же, нет, дня через два отправит мне плетеную корзину апельсинов. Вот только какие мне больше нравятся? Байянские? И, повернувшись к свояченице, спрашивал:
— Скажи-ка, Софиазинья, дорогая, как ты находишь байянские апельсины?
«Что они за люди, что за люди?» — думал я. Набросившийся на еду Моура, казалось, был весь во власти испытываемого удовольствия. Ведь его хорошее расположение духа зависело от пустого или полного живота. Неожиданно Ана вернулась к навязчивой идее:
— В вашей книге есть интригующие строки. Они звучат приблизительно так:
— Хватит, оставьте бога и доктора Соареса в покое, — вдруг закричал, оторвавшись от десерта, доктор Моура.
Ужин кончился, и мы перешли в гостиную выпить по чашечке кофе. Мадам, улучив минутку, спросила меня:
— Простите, так вы неверующий?
— Разумеется, нет, сеньора.
— Ох уж эта нынешняя молодежь, эта ужасная молодежь…
Тут появился низенький, плотно скроенный, почти квадратный мужчина лет тридцати, похожий на боксера. Его появление чрезвычайно обрадовало и растрогало всех.
— Шико! Ты уже здоров? Так что же, что же с тобой было?
— Спросите вашего отца.
Тут Моура отечески разъяснил. Пошаливало давление: излишества всегда вредны, «он знает, знает, чуть-чуть благоразумия — и все входит в свою колею». Обо мне они забыли, и тут не кто иной, как Ана, представила нас друг другу. Шико (я тут же, как и все, стал обращаться к нему именно так) подошел ко мне и с силой, как будто нас связывала вековая дружба, тряхнул мою руку. Между тем, как выяснилось позже, ни о какой дружбе и речи быть не могло. Он знал мои стихи и очень хотел «сверить» кое-какие мысли.