— Хорошо бы кое о чем потолковать. Я бы даже сказал, о многом.
— Послушай-ка, Шико, — вмешался Алфредо, — как это ты тут на днях выразился? «Все мы спешим, рвемся куда-то, а опомнишься — глядишь, пора и о смерти подумать». Не совсем так, но… очень хорошо… Хотел было доктору сказать, да никак не припомню.
— Пей и не болтай глупостей.
— Опять ты ко мне придираешься.
Тут пришел твой час, Кристина. Сказала ли ты что-либо до этой минуты? Не помню. А если и сказала, то что? Тому, что ты скажешь, не дано ни слов, ни места, ни времени. Вообще ты вне времени и пространства. Мимолетное явление. Сюрприз для всех и во всем. Это я понял сразу, с первой минуты, как с тобой познакомился…
Кристина появилась на свет «не вовремя». Никто ее уже не ждал. Отца «подвел» темперамент, а нравственные устои решили все: Кристина родилась. И теперь, когда речь заходила о младшей дочери Моуры, его друзья, подтрунивая над ним, называли ее внучкой… Он простодушно улыбался тому, что жизнь сильнее его, простого орудия или зрителя…
— Кристина, — сказал Моура, — сыграй что-нибудь для сеньора доктора.
Девочка пристально посмотрела на меня своими голубыми глазами, улыбнулась еле уловимой улыбкой и села за пианино. Села, оправила юбку и, держа руки на клавишах, выждала, несмотря на наше молчание, какое-то время, то ли себя, то ли нас призывая к вниманию.
И тут я понял, что стал свидетелем откровения. Чего стоили все наши разговоры, наша веселость, вызванная выпитым вином или выкуренной сигаретой, перед лицом этого очевидного факта. Все, что было подлинным и непреходящим, все сколько-нибудь возвышенное и совершенное, безукоризненное, бесспорное, исключительное и простое рождалось и умирало здесь, под этими слабыми детскими пальцами. И так было необходимо, так важно, чтобы ничто из этого не утратилось, что руки Кристины метались по всей клавиатуре, ноги вжимались в педали, а милое, до этих минут ничего не выражавшее детское лицо сделалось вдохновенным от совершавшегося таинства. Играй, Кристина. Я слушаю. Бах, Бетховен, Моцарт, Шопен, я рядом с тобой, около, я вижу на твоем лице свои собственные переживания. Ты чуть поджимаешь губы, хмуришь лоб, встряхиваешь перехваченными красной лентой белокурыми волосами. И, видя в невинном создании столько чудесного и значительного, видя, что даже детские руки могут поднять Вселенную, но в то же время чувствуя, что какая-то неведомая сила подчиняет девочку, держит, как жертву, я приходил в отчаяние и чуть не плакал. Играй, Кристина, играй еще. Теперь только для меня, для меня одного. Я слушаю тебя здесь, в своем доме, под завывание зимнего ветра. Шопен, «Ноктюрн № 20». Я слушаю, слушаю. В твоем саду качаются пальмы, небо одевается звездами, и наступает ночь. Но этот плач, эта мольба — откуда? Мне больно, Кристина, что тебе она известна. Эта мольба звучала в устах миллиардов людей не одно тысячелетие, а теперь ты — живая память о ней, ты доносишь ее до нас…
Когда Кристина кончила играть, всем захотелось расцеловать ее. И она — опять ребенок, обыкновенный ребенок, только несколько возбужденный происходившим с нею чудом, — обошла всех нас по очереди. Ана как-то по-своему, особенно, приласкала ее, что-то сообщнически шепнув на ухо.
Потом пришла очередь пения. У доктора Моуры, к моему большому удивлению, оказался прекрасный тенор. В дуэте с Софией они спели отрывок из какой-то оперы или оратории. Позже я узнал, что Моура в свое время учился пению и состоял в хоре, который по праздникам пел в соборе. У Софии было очень милое контральто, не робкое и не заносчивое, а достоверно свидетельствующее, что она существует, живет на Земле.
Вскоре я поднялся, чтобы откланяться. И неожиданно для себя самого предложил свои услуги по части латыни. Мадам Моура, просияв от удовольствия, тут же согласилась:
— Какая любезность, сеньор доктор… София, это же просто чудо! И ты не благодаришь?
Она поблагодарила, тут же заявив, что я очень скоро раскаюсь в своем предложении, так как ученицы хуже не сыщешь. Моура поддержал дочь, сказав, что я взвалил на свои плечи тяжелейший груз, и с улыбкой поинтересовался, нет ли у меня палматории[3], которая очень поможет мне в моих занятиях с Софией.
Я вышел из дома, Шико вышел вместе со мной. И пока мы поднимались вверх по улице, он рассказывал мне о себе и об Эворе. Вот уже пять лет, как он живет и работает здесь. Работает инженером в Управлении по охране памятников старины. Эвора — «нелепейший, темный город», кичащийся своим невежеством. В Эворе, как ему сказали однажды, «нельзя иметь больше четырех классов образования и меньше трехсот свиней».
3
Палматория — линейка, которой учитель, наказывая, бьет учеников по рукам.