Амалия оторвалась от своей опоры, вонзив холодный взгляд в глаза Мурада.
— Кельтские предания — не пустые мечты, с ними приходится считаться.
— Кто теперь считается с реликвиями? Их сметают.
— Это пустыня пробудила у тебя вкус к опустошению? Играть в Тристана и Изольду можно и сейчас, но надо знать правила игры.
Она не спускала глаз с Мурада.
— Есть только одна альтернатива: промечтать всю жизнь или изменить ее. Если захочешь мечтать, следует все-таки помнить, что наступит день — а он непременно наступит, — и придется оставить землю практичным германцам и резонерам латинянам, землю и все, что на ней есть хорошего и полезного: поля, города, плоды деревьев, стада. Наступит день, когда вас вместе с вашими баснями оттеснят далеко на запад, на острова, где нет ничего — только песчаные равнины да облака, и от чахотки вам не будет спасения, останется лишь уповать на сказочных королей, святош, паломничества и так далее — словом, обычный самообман, или же, в его африканском варианте, — ахеллиль, киф и марабуты. Колесо истории нельзя повернуть вспять, иначе пропадешь ни за грош.
— Зато своими легендами и ахеллилями они сумели создать кое-что из ничего.
— Вздор!
Амалии было не по себе. Сама не зная как, она попалась на удочку и теперь выступала в роли защитницы всяких фантазий. Тогда как в разговорах с Мурадом у нее обычно случалось обратное. Она вовсе не собиралась ратовать за любовное зелье, ниспосланное роком, за любовь вопреки всему, за белые или черные паруса на разбушевавшихся волнах.
Вся эта сложная и никому не нужная фантасмагория была страстью Мурада, она тут ни при чем. Ей гораздо ближе мир Сержа: ясный, размеренный, без лишних головоломок. Так почему же он вынуждал ее идти наперекор самой себе? Мурад слушал, и — она в этом не сомневалась — перед его глазами вставали те же образы, что оживали сейчас в ее памяти.
Это было в марте 1962 года. Они стояли на мосту в Альме. Война[114] кончилась, наступила весна. Возможно, этим все и объяснялось, потому что Мурад даже не был пьян. Он бредил «поющими завтра», вновь обретенными райскими кущами (почему у людей рай всегда бывает только потерянным? Lost[115], презрительное односложное словечко, резкое, словно удар дубинкой, — восковая печать, которой припечатали мечту, надежду и тому подобное).
— Зато вам теперь не остается ничего другого, как до конца своих дней рыдать по поводу эдема lost и сочинять поэмы из двенадцати песен в надежде истощить ваше отчаяние, хотя все это, конечно, напрасный труд, ведь и сами-то вы тоже lost.
Амалия не прерывала его. Она думала: к будням, которые приходят на смену высоким подвигам, трудно приспособиться. Тем более надо глядеть в оба, не верить тому, что все уже достигнуто, уметь трезво относиться к мечтам (всегда безумным, ибо бывают сны, а бывают пробуждения, точно так же, как сначала бывает праздник, а на другой день песок засыпает сады).
— Завтра я уезжаю в Алжир, — сказал тогда Мурад.
Этого она не знала, для нее это было неожиданностью.
— Ты приедешь?
— Конечно, нет.
Ответ вылетел сам собой, словно она приготовила его уже давно и хранила на тот случай, когда он ей понадобится. Мурад не стал допытываться, почему.
— Я должен ехать. Сейчас-то и начнется все самое главное. Но знай: что бы ни случилось, я никогда не разочаруюсь в тебе.
У Амалии дух захватило. И хотя она прекрасно знала, что это всего лишь манера, причем литературная, реагировать на безмерную важность происходящих событий, она растерялась и долго молчала. Ей хотелось сказать ему в ответ: «Никогда? Это слишком сильно сказано, теперь, видишь ли, никто так не говорит, никто не употребляет таких окончательных формулировок». Но она боялась, что он не поверит ей.
Между тем она чувствовала необходимость сказать что-то немедленно.
— Я не такая, какой представляюсь тебе.
— Откуда ты знаешь?
— Я самая обыкновенная женщина, без всяких историй, а с обыкновенными людьми ты ведешь себя как дурак.
— Тем хуже для них.
— Это как сказать. Ты, верно, забываешь, что обыкновенных людей — миллионы, они населяют землю, и вся история земли держится на них — обыкновенных людях без всяких историй.
— Ты была в партии? — спросил Серж.
— Как все. Только недолго. Видишь ли, дома у меня — мебель в стиле Людовика XV, идеи — тоже. Предки — с папиной стороны — принадлежали к финансовому миру, а с маминой — к морскому ведомству. С тех пор как себя помню, все вокруг меня было размечено ярлыками. Потом началась алжирская война. Ярлыки поотрывались: надо полагать, не очень крепко держались.