Выбрать главу

Отличительная черта Сатурна - самоотчетность, непрерывные отношения с собой, всегда не готовым и никогда не окончательным. Личность - это текст, он требует дешифровки (поэтому Сатурн - знак интеллектуалов). Личность - это замысел, он жаждет воплощения. (А потому Сатурн - знак художников и мучеников, всех, кого “манит чистая красота неудачи”, как напишет Беньямин  о Кафке.) Процесс воплощения личности, исполнения трудов всегда слишком медленен. Сатурн  непрерывно отстает от себя.

Мир от него  отдален и, если приближается, то постепенно. В “Берлинском детстве” Беньямин говорит про свою “склонность видеть все, к чему тянет, как бы подступающим  издалека”, - мечты, которым он, ребенком часто хворавший,  часами предавался в постели. “Скорей всего, отсюда во мне и то, что другие называют терпением, но в чем на самом деле никакой добродетели нет”. (Разумеется, другими это переживалось именно как терпение, как добродетель. Шолем описывал Беньямина как “самое терпеливое существо, которое  знал в жизни”.)

И все же без чего-то вроде долготерпения меланхолику в его трудах по дешифровке не обойтись. Пруста  завораживал “тайный язык салонов” , отмечает Беньямин; его самого притягивали коды более лаконичные.  Он собирал книги эмблем, любил составлять анаграммы, забавлялся псевдонимами. Его пристрастие к псевдонимам  куда старше необходимости в них для бежавшего из Германии еврея, который с 1933 по 1936 год продолжал печатать в немецких журналах рецензии как Детлев Хольц, - это имя стоит и на титуле его последней прижизненной книги “Deutsche Menschen”, в тридцать шестом году опубликованной в Швейцарии.  В загадочном наброске под названием “Агесилаус Сантандер”, написанном в 1933 году во французском местечке Ивица, Беньямин рассказывает про свою старую мечту о тайном имени; имя заглавного героя, восходящее, в свою очередь, к бережно хранимому Беньямином рисунку Пауля Клее “Ангелус Новус”, - это, как замечает Шолем, анаграмма немецкого “Der Angelus Satanas” Беньямин, по словам Шолема, был “сверхъестественных способностей” графологом, хотя “позднее этот свой дар не афишировал”.

Притворство, скрытность, видимо, неизбежны для меланхолика. У него сложные, часто маскируемые даже от себя отношения с другими. Чувства своего превосходства, несоответствия, внутренней борьбы, неспособности ни быть тем, кем хочешь,  ни даже назвать себя подлинным ( подходящим тебе) именем он может  - а то и вынужден - прикрывать радушием или предельной щепетильностью обращения. Пользуясь словами, которыми описывали Кафку знавшие его люди,  Шолем говорит о “какой-то почти китайской учтивости”  Беньямина с окружающими.   Но если Беньямин мог оправдывать прустовские “нападки на дружбу”, то надо ли удивляться, что сам он мог резко рвать с друзьями - скажем, со своими товарищами по Молодежному Движению, когда они перестали его интересовать? Или что этот разборчивый, бескомпромиссный,  до болезненности основательный человек  мог льстить людям, которых, скорей всего, считал  ниже себя?  Мог терпеть (его собственное слово)  “зубоскальство” и высокомерие другого - например, Брехта, к которому наезжал в Данию? Этот самодержец интеллектуальной жизни умел быть и придворным.

В “Происхождении немецкой барочной драмы” Беньямин разбирает обе эти роли на основе своей теории меланхолии. Характерная черта Сатурна - медлительность: “тирана губит вялость эмоций”. “Другая черта Сатурна”, - пишет Беньямин,  -  это “вероломство”. Таков в барочной драме характер придворного: он - “сама переменчивость”.  Отчасти непостоянство придворного - от “недостатка в нем характера”; вместе с тем, она “отражает его  безутешную, безнадежную капитуляцию перед непостижимым сочетанием зловещих звезд, которые принимают вид  бесповоротного, почти физически давящего  удела”. Только отождествляясь с этим предчувствием исторической катастрофы, с глубиной этой безнадежности, можно понять, почему придворный не заслуживает презрения. Оборотная сторона его вероломства в отношении ближних, пишет Беньямин, - “подспудное доверие созерцателя” к  эмблематической стороне вещей.

Конечно, можно усмотреть в описанном простую патологию - склонность меланхолика проецировать свою внутреннюю скованность на внешний мир в качестве теперь уже непреложных несчастий, переживаемых под видом “бесповоротного, почти физически давящего  удела”. Но Беньямин тут берется за куда более смелый сюжет:  для него глубинное взаимодействие меланхолика с миром происходит на уровне вещей (а не людей), и это вполне реальное взаимодействие, в котором есть свой, пусть и скрытый,  смысл. Именно потому что меланхолик одержим смертью, он лучше других умеет читать окружающий мир. Или, скорее,  мир открывается пытливости меланхолика, как никого другого. Чем предмет безжизненней, тем мощнее и изворотливей должен быть созерцающий его разум.