Выбрать главу

Книга - такой же уменьшенный мир, внутри которого поселяется читатель. В “Берлинской хронике” Беньямин  вспоминает свои детские восторги: “Ты не читал книгу от начала до конца - ты в ней жил, забиваясь между строчек”.  К чтению, грезе ребенка,  с годами прибавилось письмо - наваждение взрослого. “Если хочешь приобрести книгу, лучше всего ее переписать”,- пишет Беньямин в эссе “Распаковывая свою библиотеку”. А если хочешь ее понять, надо опять-таки войти в ее внутреннее пространство: книгу, замечает он в “Улице с односторонним  движением”, по-настоящему не поймешь, пока не перепишешь, как невозможно понять окрестность, глядя с самолета, - ее нужно обойти пешком.

“Смысл явления тем глубже, чем резче на нем печать смерти и следы упадка”, - пишет Беньямин в книге о барочной драме. Таков для него единственный способ найти смысл в собственной жизни, “этом умирании прошлого, которое эвфемистически именуется опытом”. Прошлое можно читать именно потому, что оно мертво. История доступна пониманию как раз оттого, что овеществлена  в предметах. Мир впускает в себя, только обернувшись книгой. Книга и становится для Беньямина еще одним пространством, куда можно ускользнуть. Ибо первое желание Сатурна при взгляде на любой предмет - отвести глаза, уставиться в угол. Еще лучше - уткнуться в блокнот для записей. Или укрыться  за стеной книги.

За недостаток у себя внутренней силы Сатурн упрекает волю. Убежденный, будто воля - его слабое место, меланхолик делает самые невероятные усилия, чтобы ее воспитать. Если эти труды венчаются успехом, гипертрофия воли, в конце концов, принимает вид неодолимой приверженности к работе.  Так непрестанно мучившийся “подавленностью, этой болезнью монахов” Бодлер то и дело дает себе в письмах и “Дневнике” самые страстные зароки работать еще больше, работать без передышки, забыть обо всем кроме работы. (Отчаяние при “каждом поражении воли” - слова опять-таки бодлеровские - постоянная жалоба современных интеллектуалов и художников, особенно если они сошлись в одном лице.) Или ты обречен работать как проклятый, или не в силах и пальцем пошевелить. Меланхолик впрягает в работу даже свою мечтательность,  принимается развивать в себе фантасмагорические состояния  вроде грез или силится достичь особой концентрации внимания  с помощью наркотиков. Сюрреализм сделал простую вещь:   с восторгом воспринял то, что Бодлер переживал как  изъян. Сюрреалисты  прекратили оплакивать истощение воли и, напротив, возвели его в ранг идеала, заявив, что грезы дают художнику абсолютно все необходимое для работы.

Постоянно работавший, постоянно пытавшийся работать еще больше Беньямин много думал о повседневном писательском укладе. В нескольких разделах “Улицы с односторонним движением” даются рецепты для работы: наиболее подходящие условия, время, подручные средства. В гигантской переписке им во многом двигало желание отметить, отчитаться,  засвидетельствовать, что он работает. Его никогда не покидал инстинкт собирателя. Учеба - одна из  разновидностей коллекционерства, как,  например, в цитатах и ежедневных выписках из прочитанного, заносимых Беньямином в блокноты, с которыми он нигде не расставался и отрывки из которых любил зачитывать друзьям вслух. Мысль тоже в родстве с собиранием -  по крайней мере, на стадии подготовки. Он скрупулезно регистрировал все приходившие в голову идеи, посылал целые мини-эссе в письмах друзьям, снова и снова перебелял планы задуманного,  записывал сны ( в “Улице с односторонним движением” некоторые из них пересказаны), хранил пронумерованные листы со списками прочитанного. (Шолем рассказывает, что в свой второй и последний приезд к Беньямину в Париж в 1938 году видел блокнот с перечнями прочитанного за последнее время, где под номером 1649 значилось “Восемнадцатое брюмера” Карла Маркса.) 

Как меланхолик может стать подвижником воли? Наркотизируясь работой, втягиваясь. (“Мысль - редкостный наркотик”, - уронил Беньямин в эссе о сюрреализме.) Заядлые наркоманы и в самом деле получаются из меланхоликов:  настоящий наркотический опыт - всегда опыт одиночества.  Сеансы гашиша под присмотром  друга-медика в конце двадцатых  были вполне рассчитанной выходкой, а не внутренней сдачей, материалом для писательства, а не бегством от  требований воли. (Задуманную книгу о гашише Беньямин числил среди  главных замыслов.)

Потребность в одиночестве, вместе с горькими чувствами брошенного, - коренная черта меланхолика. С головой ушедший в работу должен быть одинок - или, по крайней мере, не связан прочными отношениями. В эссе о гетевском “Избирательном сродстве” неприязнь Беньямина к семейной жизни вполне очевидна. Его любимые герои - Кьеркегор, Бодлер, Пруст, Кафка, Краус - не были женаты, а собственный брак (он женился в семнадцатом, разъехался с женой в двадцать первом и развелся в тридцатом) Беньямин, по словам Шолема, называл ”погибелью”. Что меланхолика меньше всего привлекает, так это естество, естественные отношения.  На автопортрете в “Берлинском детстве” и “Берлинской хронике” перед нами  сын, и только сын;  в роли мужа и отца (а у него тоже был сын, родившийся в 1918-м и эмигрировавший в Англию с матерью, бывшей женой Беньямина, в середине тридцатых) он, кажется, просто не знает, что ему со всем этим делать. Естество в виде, например, семейных связей отдает меланхолика во власть ложно-индивидуального, во власть чувствительности, - для него это утечка воли, независимости, свободы сосредоточиться на том, что делаешь. И, наконец, это требует от меланхолика любви к ближнему, а тут он заранее пасует.