Труд для меланхолика - полное погружение, абсолютная сосредоточенность. Или он уходит в работу с головой, или не в силах собраться с мыслями. Беньямин был писателем баснословной сосредоточенности. Он мог за два года подготовить и написать “Происхождение немецкой барочной драмы”; некоторые страницы, не без гордости рассказывает он, писались долгими вечерами за столиком в кафе, рядом с джаз-бандом. Но при всей плодовитости - были периоды, когда он печатался в немецких газетах и журналах каждую неделю., - Беньямин оказался неспособным написать еще одну книгу обычного объема. В письме 1935 года он пишет о “Сатурновых темпах” работы над “Парижем, столицей XIX столетия”, к которой он приступил в двадцать седьмом и которую думал закончить в течение двух лет. Его жанром осталось эссе. Градус накала и быстро слабеющее внимание меланхолика задавали естественные пределы, в которых Беньямин мог развивать свои мысли. Лучшие из его эссе заканчиваются именно там, где нужно, - в сантиметре от самоуничтожения.
Фразы у него рождаются не так, как мы привыкли: одна не следует из другой. Любая возникает как первая - и последняя. (“В каждом предложении писатель должен ставить точку и начинать заново”, - сказано в предисловии к “Происхождению немецкой барочной драмы”.) Движение мысли и истории развернуто как панорама идей, тезисы заострены до предела, от интеллектуальных перспектив кружится голова. Его манеру думать и писать, неточно именуемую афористической, скорее можно назвать морозильно-барочной. Это пытка стилем. В каждой фразе нужно сказать все, прежде чем предмет испарится под объективом сосредоточенной мысли. Возможно, Беньямин не так уж преувеличивал, говоря Адорно, что каждую идею в книге о Бодлере и Париже девятнадцатого века “приходилось отвоевывать у царства безумия”1 .
Что-то вроде страха преждевременной остановки гонит вперед эти фразы, перегруженные мыслью, как поверхность барочной живописи запружена движением. В письме 1935 года к Адорно Беньямин описывает свою лихорадку при первом прочтении арагоновского “Парижского крестьянина” - книги, во многом повлиявшей на его “Париж, столицу XIX столетия”: “Я ни разу не мог прочесть в постели больше двух-трех страниц за вечер: сердце начинало биться до того оглушительно, что я откладывал книгу. Сигналы тревоги были такие сильные!” Сердечная недостаточность - метафорический предел порывов и вспышек Беньямина. (У него было слабое сердце.) Напротив, полнота сердечных функций для него - метафора писательской победы. В хвалебном эссе о Карле Краусе Беньямин пишет: “Если стиль - это способность ума двигаться вдоль и вширь слова, не впадая в банальность, то достигается она, в первую очередь, мощью сердечного напора по-настоящему крупной мысли, разгоняющей кровь языка по капиллярам синтаксиса вплоть до самых периферийных клеток”. В конечном счете, мысль, письмо - это вопрос жизненной силы. При ощутимой нехватке воли меланхолик может почувствовать, что ему необходимы все его запасы разрушительной энергии.
“Истина сопротивляется, если ее хотят переместить в область знания”, - пишет Беньямин в “Происхождении немецкой барочной драмы”. Его плотная проза отмечена силой этого сопротивления и не отвлекается на борьбу с распространителями лжи. По убеждению Беньямина, подлинно философский стиль должен быть выше полемики, стремясь к тому, что он называл “полнотой сосредоточенной непреложности”: эссе о гетевском “Избирательном сродстве”, не оставляющее камня на камне от литературного критика, биографа Гете Фридриха Гундольфа, - единственное среди важнейших беньяминовских вещей исключение из этого правила. Вместе с тем, понимая моральную пользу полемики, он высоко ценил своего рода общественное учреждение Вены в лице одного человека - писателя Карла Крауса, чье изящество, резкий тон, страсть к афоризму и неисчерпаемая энергия спорщика составляли полную противоположность Беньямину.