Выбрать главу

Любовь моя, утром я получил твое чудесное письмо (напечатанное на машинке) и спешу ответить. Пожалуйста, пиши еще.

Еще поднатужься — вот смысл твоей просьбы. Я сижу в своей норе за кухонным столом и размышляю, что бы такого написать. При этом я стираю ладонью пыль с машинки, накручиваю на палец прядку, трогаю подбородок, подношу руку к глазам, потираю нос, отбрасываю волосы со лба, как будто ради этого я и села за стол, а не ради листка бумаги, заправленного в пишущую машинку. Может быть, моя попытка написать тебе окажется неудачной, но совсем не пытаться в данном случае тоже означает потерпеть неудачу.

Конверт с черной полосой по краю пришел из Германии, в нем было отпечатанное на машинке сообщение о смерти моего милого знакомого, о которой я узнала по телефону еще неделю назад. Мне было бы легче вскрывать почту, если бы существовал единый цветовой код. Черный конверт — смерть. (Кристоф умер в сорок девять лет от второго инфаркта.) Красный — любовь. Синий — нетерпение. Желтый — гнев. А конверт с каймой цвета, который называется “увядшая роза”, — может, доброта? Почему–то я все время забываю о том, что существуют и такие письма: выражение бескорыстной доброты.

Привет, привет, как поживаешь, как поживаешь, у меня все прекрасно, у меня все хорошо, а ты как, а как там…

А ты, мой милый?

***

Акт 1, сцена 2. Вздыхая, трепеща, Татьяна продолжает писать письмо, пестрящее ошибками во французских словах (должно быть, она волнуется). Она слышит себя, свои слова. И соловьиные рулады. (Я уже говорила, что в саду соловей?) Уже светает, но ей еще нужен мерцающий свет лампы. Она поет свою любовь. Или, точнее, это поет оперная певица, поющая партию Татьяны. Хотя Татьяна совсем еще молоденькая девушка, ее партию часто исполняет какая–нибудь перезрелая прима, чей голос никогда уже не будет звучать как надо. Он должен плыть. Но если старательно произносить каждую фразу, голос едва ли будет течь или плыть: его как будто специально сдерживают или, наоборот, подхлестывают. К счастью, это хороший спектакль. Голос парит. Татьяна пишет. И поет.

***

Я больше не могу без твоих писем и не выхожу из дому. Неужели я когда–то была беспечной и легкомысленной? Теперь я влачу за собой длинную тень, и зелень вянет, когда я прохожу мимо.

Я сижу в четырех стенах, жду твоего ответа. Мой самовольный домашний арест оказался самым длинным сроком заключения в моей жизни. Иногда я ложусь спать уже поздним утром, почти днем, после того как приносят почту: дневной сон у заключенных называется убыстрением времени. Но твое письмо придет.

***

Я пишу твое имя. Два слога. Две гласные. Твое имя распирает тебя, оно тебя больше. Ты отдыхаешь в уголочке, спишь; твое имя тебя будит. Я пишу его. Тебя не могут звать никак иначе. Твое имя — это твой сок, твой вкус, твой привкус. Назови тебя другим именем — и ты исчезнешь. Я пишу его. Твое имя.

***

“Друг мой! Друг мой! Вы — это все, что у меня осталось, моя единственная надежда, мой друг! Только вы можете меня спасти. Я хочу приехать к вам, быть рядом с вами, быть подле вас. Я не буду вам мешать, не буду приходить, отвлекать от работы, мне только надо знать, что за стеной моей комнаты есть еще живой человек. Вы. Мне нужно ваше тепло. Меня уничтожили! Я разбит, я растерзан! После этого кошмарного года мне нужно прийти к вам — к вам под крылышко! Вы могли бы найти мне комнату? Какую угодно, мне нужен только стол и вид из окна, то есть окно, откуда можно что–то увидеть, кроме стены, но пусть даже окно будет с видом на стену — это не важно, коль скоро я буду рядом с вами. Вы спасете меня, вы укажете, что мне делать, как мне жить. И не могли бы вы одолжить мне денег на билет? Мне ничего не нужно, я не буду ни о чем вас просить, я больше не потревожу вас — мне бы только очутиться здесь, это я вам твердо обещаю. Кто лучше меня поймет, как вы нуждаетесь в уединении? Я восхищаюсь вашей независимостью, вашей выдержкой! И вашим благородным сердцем. Если вы будете моей путеводной звездой, я стану таким же независимым. Я буду сам готовить еду, если понадобится, я привык сам о себе заботиться, но если бы вы нашли в деревне кого–нибудь, кто бы присматривал за моим нехитрым хозяйством, мне было бы еще легче сидеть в своей комнатке, смотреть в окно и безмятежно думать о вас, никогда не пытаясь вас обеспокоить. Вы единственный человек, к которому я могу обратиться, — но ведь вы и единственный человек, кто мне нужен. Вы помните нашу первую встречу, и как волоски медных ламп сияли над нами? Вы тогда все поняли. Вы всегда меня понимали. Пожалуйста, сделайте чудо. Сотворите его! Спрячьте меня! Найдите мне комнату!”