И дальнейшая человеческая история могла пойти двумя путями: или раз навсегда пронзенная крестом, раз навсегда узревшая вечность, раз навсегда ослепшая к временному, она могла стать подлинной христианской историей, то есть в сущности своей эсхатологией, исходом, прорывом, вечною жаждою духа, крылатой, богочеловеческой. Или же она могла вновь ниспасть, забыть, как открываются ворота в вечность, даже забыть о самой вечности, мерить и взвешивать, радоваться малым национальным успехам и огорчаться малыми национальными неудачами. Ставить себе только материальные цели, в конечном итоге провозгласить, что материя господствует над духом, — в любой форме такого утверждения, — то ли, что бытие определяет сознание, как в марксизме, то ли, что кровь сообщает права или лишает прав, как у Гитлера, то ли, что человеческая свободная душа должна быть в рабстве у государства
Нет сомнения, что послеголгофская история вновь пала. Более того, она падала в каждом веке своего существования, в каждом народе, в каждой исторической теории. Песок осаждался на дно. Большинство не только смирялось с этим, но даже убеждалось, что так оно и быть должно, иначе быть не может. Солнце воскресения отодвигалось в века. Человечество чувствовало себя не в полдневном его свете, а в некоей вечерней заре. Небо становилось все темнее и темнее. Потом уж ни отблеска, ни отсвета.
И тогда пришли те, кто утверждал, что его и не было, этого солнца воскресения.
Сейчас в мире действуют силы активного материализма, принципиальной тяжеловесности.
Но на протяжении этих двух тысячелетий бывали и прозрения, по–разному выраженные и разными причинами обусловленные. Хилиастическая идея наступления тысячелетнего царства праведников, ожидание конца света у первых христиан, ожидание конца света в тысячном году, и еще, и еще, в России у старообрядцев при Петре, — несмотря на разные эпохи, на разные характеры народов, где эти чаяния возникали, — в них было много общего, — и главное — это уверенность в том, что нам данный, плотяной мир не исчерпывает собою всей реальности, что за ним начинается нечто иное, управляемое иными законами, что царство Кесаря должно будет уступить свое место Царству Божьему, что время исчезнет в вечности, что тяжелые ворота распахнутся и примут все человечество, и что для этого вожделенного часа и существовала вся история, для него наше человеческое творчество, им будет оправдано наше страдание, им святится наша борьба. Будет час, и от края земли и до края блеснет молния и на облаке приидет Сын Человеческий во всей славе своей судить живых и мертвых.
Мне необходимо тут сделать небольшое отступление, чтобы избежать недоразумений. Я знаю, что голодному нужен хлеб, а усталому отдых. Я знаю, что нет ничего лицемернее, чем отказ от борьбы за сносное материальное существование обездоленных под предлогом, что перед вечностью их материальные беды ничего не значат. Я думаю, что человек может отказываться от любых из своих прав, но абсолютно не смеет отказываться от прав своего ближнего. Кроме того, я помню, что в самом эсхатологическом тексте Евангелия, в том месте, которое называется даже Малым Апокалипсисом, упоминает Христос именно о тех добродетелях и пороках, которые связаны с материальным служением ближнему. В этом смысле социальные задания христианина не могут вызывать никакого сомнения.
Сомнение, и даже не сомнение, а самый страшный соблазн вызывает лишь полное отрицание духовных ценностей и утверждение материальных как единственно существующих. Мы видим сейчас, до каких страшных тупиков это довело все человечество. Я не буду останавливаться на подробных характеристиках. Скажу только, что мировой Смердяков заявил сейчас во всеуслышанье:
"Если Бога нет, то все позволено". И на основании этого своего утверждения стал издавать законы, управлять государствами, вести войны, обращать в рабство малые народы, наводнять пространство эфира своей крикливой и лживой пропагандой. Смердяковщина на престоле — вот имя того, что происходит. И в каком‑то смысле его действия логичнее, чем действия тех нигилистов, о которых говорит Соловьев:"Нет бессмертия, а потому положим душу свою за други своя". Нет, если нет бессмертия, если мир, нас окружающий, действительно исчерпывает собою все, то, может быть, и нельзя из этого сделать никакого другого вывода, чем тот, который делается: это значит — закон ненависти, борьбы всех против всех. Это значит, наконец, полное отрицание голгофского креста, отрицание Воскресения, вражда против Сына Человеческого, который заставил человечество целых два тысячелетия жить обманом и иллюзией. В самом деле, сколько золотого времени потеряно, — можно было целых лишних две тысячи лет законно ненавидеть, законно грабить, законно истреблять иные народы и враждебные классы, а вместо этого все время приходилось действовать с оглядкой, вслушиваться в какие‑то призрачные и туманные слова, ненавидеть вопреки закону, вопреки закону грабить, истреблять и насильничать. Как естественна и неизбежна ненависть современных владык мира к христианству. Христианин может черпать в этой ненависти своеобразное горькое удовлетворение.
Мне кажется нужным говорить не только о том, что происходит по ту сторону фронта или в России. Мне кажется, что всегда правильно и полезно в первую очередь судить собственные ошибки и недостатки или ошибки и недостатки тех, кому сочувствуешь. Горе тем, чьи недостатки в первую очередь обличены врагами, — враги делают из этого вывод, чтобы использовать их в своих целях, а не для того, чтобы исправить их по существу. Итак, мне кажется должным самым внимательным и беспощадным образом искать недостатки тех, к кому относишься с симпатией.
По эту сторону фронта многое меня пугает. Я везде ищу и нигде не нахожу ничего, что бы мне указывало на возможность какого‑то прорыва от материальной жизни к вечности. Иногда попадается очень неопределенное выражение чрезвычайно общих и расплывчатых идеалистических чаяний, немного в стиле Достоевского:"сочувствие всему прекрасному и высокому", — но это достаточно туманно. Говорят, — мы защищаем правое дело, мы боремся за раскрепощение малых национальностей, или за федеративное устройство Европы, или за демократию. — Все это вещи очень ценные, но этого мало. Проверьте себя. Представьте, что вы должны немедленно отдать свою жизнь за одну из таких целей борьбы. Постарайтесь представить себе реально смерть. И вы поймете, что ваша жизнь, как бы скромно вы ни расценивали ее значение, — в каком‑то последнем метафизическом смысле больше, чем малые национальности, или платные отпуска, или всеобщее избирательное право. И ваша жизнь больше, и ваша смерть больше. Проверьте себя таким образом, — и вы сразу увидите, что помимо (а не вопреки, конечно) этой реальной и земной борьбы вы отдаете свою жизнь в вечность за то, что с этой вечностью связано, вам нужны все эти раскрепощения и освобождения, потому что вы хотите, чтобы и в этом тяжеловесном и порабощенном мире царствовал свободный и творческий дух. Платные отпуска, федерация и т. д., — все это только средства, цель же связана с совершенно иной глубиной.
Так вот, как‑то мучительно хочется, чтобы по эту сторону фронта не останавливались на полпути, чтобы кто‑то договорился до последних истин, чтобы эти истины зажгли души, чтобы именно они, громко и четко наименованные, стали подлинной, глубокой, религиозной целью современных событий.
А покуда этого нет, все представляется достаточно неопределенным и шатким. Нельзя осуществлять творческие задания в жизни, только отталкиваясь от творческих заданий своего противника. Идеологическая инициатива должна быть в руках того, кто хочет победить, и инициатива эта должна уметь облекаться в разные формы — от простых и всем понятных лозунгов до последних истин религиозного прозренья.