Выбрать главу

В известном смысле каждый человеческий образ, явленныйи раскрытый нам в Евангелии, отображается в ходе человеческой истории. Так же блудница продолжает омывать слезами воли Спасителя, так же ввергается в бездну стадо свиней, так же обращается мытарь, и ученики так же идут, оставив свои сети, за Учителем. И вечно отрекается Петр, и вечно по вере идет он по водам, и вечно противостоять Христу блюстители закона, книжники и фарисеи, и задают Ему лукавые вопросы, и предают, и толпа кричит: «Распни, распни Его!».

В макрокосме вселенной, в мировой истории, мы узнаем целые периоды, стоящие под тем или иным знаком Евангельского повествования. Евангельской хронологии, конечно нет, потому что в Божьих судьбах наша земная, временная последовательность случайна. Может быть, всегда существует все наличие Евангельских событий, и Рождество единовременно с Голгофой, и Голгофа с Воскресением. Мы просто только чувствуем, что каждая эпоха выдвигает по преимуществу то, что ей ближе и более свойственно.

И тянутся долгие века, когда книжники, законники и фарисеи блюдут завещанный им отцами закон, когда в этом вечном всемирном Израиле все покойно, пророки молчать, жертвы приносятся в храм, фарисей бьет себя в грудь и благодарит Бога за то, что он не как этот мытарь.

Потом в мир врывается огонь. И вновь, и вновь звучит призыв Предтечи к покаянию, и вновь и вновь ломается установившаяся жизнь, и рыбаки бросают свои сети, и люди оставляют не похороненными своих мертвецов, чтобы идти за Ним. А потом вечно выполняется пророчество: дом оставляется пуст, солнце гаснет, земля раскалывается на куски, — и нет человеку пристанища. Голгофа разрастается, становится всем миром. Ничего не остается, кроме креста. Человечество призывается к жертве. И падая, предавая, изнемогая, вновь подымаясь, оно идет на эту жертву.

Не надо проводить точных исторических параллелей. Само собою разумеется, что портретного сходства мы тут получить не сможем, но вместе с тем каждому ясно, в какую эпоху мы живем. Каждый помнит, как недавно еще в сытом и устоявшемся мире, законном и по–своему добродетельном, звучала благодарственная молитва фарисея, и каждый слышит, как за окнами домов толпа и сейчас взывает: «Распни, распни Его». И каждый чует тяжелую поступь шагов, возносящих свой крест на Голгофу.

Кроме такого макрокосмического вечного воплощения Евангелия в мире, есть и иное, — существует и некий микрокосм Евангельского повествования. Это каждая отдельная душа человеческая. И не то, что каждому отдельному человеку дано как бы повторить один из Евангельских образов, — нет, — каждый как бы повторяет все Евангелие, или, вернее, может повторить все Евангелие. Мы в себе совмещаем и мытаря, и фарисея, и верим, и не верим, и следуем за Христом, и предаем Его, и отрекаемся от Него, и видим рядом с Ним на кресте, и как разбойник взываем, чтобы Он помянул нас в Царствии Своем.

В этом смысле неложно обетование, данное Христом грешнице, что то, что она сделала помянется везде, где будет проповедано Евангелие.

И можно говорить не только о подражании Христу, но и о каком‑то неизбежном подражании Евангелию, не только о том, что человек стремится к Христову совершенству, но и о том, что он падает во все бездны, о которых повествует нам Евангелие.

Человек вечно находится в раздоре, в расколе, в несмолкаемом споре с самим собой. И внутренний путь его определяется с одной стороны своими собственными законами, непередаваемыми внутренними событиями, изменениями таинственного пейзажа его души, — с другой стороны находится в зависимости от внутреннего пути эпохи, в которую он живет, отражает ее, сотрудничаем с ней. Если эпоха фарисействует, то очень трудно человеку не быть фарисеем, если эпоха насыщена трагизмом, если все гибнет кругом, если человечество чувствует себя на Голгофе, — то и отдельный человек гораздо острее воспринимает этот трагизм жизни, легче идет путем жертвы, сознательнее подымает крест на свои плечи.

В этом смысле макрокосм связан с микрокосмом. Они взаимно обусловлены, они взаимно влияют.

И если принять такую возможность, стояния каждой эпохи под особым знаком Евангельских образов, то может быть будет ясно, что каждая эпоха имеет какие‑то специфические свои добродетели, и так же особые пороки, ей преимущественно свойственные. Может быть можно условно говорить об истории пороков и об истории добродетелей. И это было бы так же характерно, как говорить об истории искусства, или истории образов правления, истории мысли человечества и т. д.

Но если мы внимательно присмотримся к тому, как развивается в мире человеческий дух, то увидим, что самое для него характерное, — это чередование огромных, почти всегда мучительных и трагических подъемов, с эпохами некоего мерцания, блюдения огня, консервирования уже потухающих порывов.

Ветхий Завет является в известном смысле точным регистратором того, как это происходило в Израиле.

Начиная с блаженного времени райского существования, когда Адам давал имена всему существующему, и общался с Богом, открывается длинная цепь падений и восхождений человечества. Райское блаженство было прервано грехопадением. Человек оказался вынужденным в поте лица есть хлеб свой, — может быть в поте лица, то есть с невероятными духовными усилиями сберегать в своей душе отблеск райского света. Он оказался призван как бы только к консервированию, к памятованию, в верности, а не к новым Богооткрытиям, не к новым райским видениям. И даже в этой малой задаче он падал и предавал, о» опустился на самое дно греха, он в лице Каина поднял руку на брата, он в лице бесчисленных своих представителей грешил и предавался пороку.

Что в этих сумерках первозданного человечества могло быть особой добродетелью? Только эта верность райским воспоминаниям, только эта вера грядущим событиям, только трезвая и размеренная поступь, пересекающая долину плача и греха.

Так рождался прототип законников, прототип всех, блюдущих вчерашний день, охраняющих традиции, сделавших верность и память вершиной своих восхождений.

Душа человеческая может быть тогда уже испугалась дерзаний (Не дерзание ли увело прародителей из Эдема?). Душа человеческая тогда уже стала ограничивать свою свободу. (Не свобода ли заставила Еву поддаться искушению змия?). Душа человеческая отреклась от выбора. (Выбирают только падение, только отречение. Добродетель же призывает к неподвижному пребыванию во вчерашнем дне, к блюдению, к памяти, к ожиданию).

Так начался унылый, будничный, однообразный путь падшего человечества. И это длилось века.

Изредка эти сумерки прорезались молнией. Бог нарушал свое вековое молчанье. В свободно выбранное рабство и окаменение врывался голос Божией трубы, пророки звали мир из его окостенения к новому пламени, они говорили о гневе Божием и об огне, который сожжет мир, в сущности они вновь и вновь звали мир к выбору и свободе.

Пророков побивали камнями. Отчего? Разве не отблеск утраченного рая и не заря грядущего обетования были на них? Разве не об этом стенало и мучилось человечество? Разве не во имя этого соблюдались законы, приносились жертвы, блюлась буква? Почему пророков побивали камнями?

Потому что человечество научилось бояться свободы, потому что человечество знало, куда эта свобода привела его, знало, что оно при свободе выбора может пойти за пророками, а может опуститься в последнюю бездну. Нет уж лучше не рисковать, не пробовать, не искушаться, не соблазняться. Должное точно отмерено. Десятина мяты дается храму. На этом пути пусть многого и не достигнешь, но за то ничем и не рискуешь. Неподвижность гарантировала от новых потрясений, от катастроф, от трагических сдвигов. Пусть она гарантировала и от освобождения, и от расплавления, —так все же лучше, прочнее, спокойнее… И пророков побивали камнями.

Мир медленно погружался в сумерки. Уже слагал свои вопли тоски и безнадежности Экклезиаст. Ветер возвращался на круги свои. Уныние подстерегало человеческие сердца. Никто не верил, что близится утро. И пророки молчали.

Посреди Народа Божьего, повторявшего слова Экклезиаста, крепкими дубами, несокрушимыми твердынями высились блюстители его правды, его избранничества, охранители закона, каждой буквы закона, книжники, законники, фарисеи. Человек изменить, — закон не изменить. Человеческая душа превратна, — буква неподвижна. А потому буша выше души, суббота выше человека.