Просто и точно говорю. В пределе этих трех измерений нашей душевной жизни, в пределе земного бытия, нет ответа, и нет правды, и нет ни Божественной, ни человеческой справедливости. Никакими бальзамами не залечить ран кровоточащего сердца, они просто оскорбительны, все эти бальзамы. Воспринимаю жизнь, как нож, который меня режет, как яд, который меня отравляет, как путь Иова, отданного Богом диаволу до срока, — и все диаволу позволено, лишь бы он не трогал его души.
И тут вспоминаются слова Иеремии:"А ты просишь себе великого. Не проси. Ибо вот я наведу бедствие на всякую плоть, говорит Господь, а тебе вместо добычи оставлю душу твою, во всех местах куда ни пойдешь". Зачем? Чтобы было кому нести на себе, сознавать, бедствия, обрушившиеся на всякую плоть, потому что без этой неповрежденной души и бедствия не были бы бедствиями, потому что никто бы их и не сознавал.
Таков закон этого посеянного тела душевного. И в него упирается, им обрывается вся правда мира. И пусть сейчас в каком‑то безумном и ребяческом легкомыслии материалисты объявляют все роковые вопросы уничтоженными, — перед ним остается только одно, — сегодня человек все разрешил, всему нашел правильный и справедливых исход, а завтра его раздавит автомобиль, или он отравится тухлой рыбой, — и от всей его справедливости, и от всей его гармонии ничего не останется, холмик на кладбище или горсть пепла в крематории. Очень нужна тогда ему вся его справедливость. Смерть одарит его близких только одним этим нерешаемым вопросом: сама собою. И он уничтожит ответы на все другие вопросы, и упрет человеческое сознание в неутоляемое отчаяние бессмыслицы, — и тогда он отвержется не только от Бога, но и от мира, и от себя, и от всего, и станет ничем.
Итак ответа нет. Задача великого математика объявляется нерешаемой. Под крышей нашего низкого, дымного, облачного неба все обречено на бессмыслицу… если… Если думать, что смерть есть смерть.
Тут эвклидов ум ничего разрешить не может, только вера способна дать нам ответ, но не вера в то, что Бог сможет бывшее сделать небывшим, не вера, которая в отчаянии толкается о гробовую крышку нашего земного неба, а только вера, упраздняющая смерть.
"Сеется тело душевное, восстает тело духовное" — где восстает? Каким рождением призывается к бытию?
Представляется мне эта вещественная вселенная огромной утробой, вынашивающей, питающей и ростящей нас, не родившихся еще для вечности младенцев. В муках и страданиях, в остроте чувства несправедливости, зла и страдания, в полной духовной слепоте, в полном неведении часа рождения, а может быть не рождения, но действительно вечной смерти, протекают долгие годы нашего земного существования. И сильнее всего зла, мучительнее всех страданий сознание того, что мы тленны, что никуда не уйдем мы от необходимости умереть. Близкие уходят. Нету их. Мы сиротеем. Мы сами готовимся к великому исходу. Нам страшно. Мы чувствуем наше земное тело, мы чувствуем, как оно стареет, — и не стареет ли с ним и душа? — мы знаем, что оно истлеет, мы знаем, как узок и тесен будет гроб, как покроет нас черная холодная земля. И мы верим. И вот по силе этой нашей веры мы чувствуем, как смерть перестает быть смертью, как она становится рождением в вечность, как муки земные становятся муками нашего рождения. Иногда мы так чувствуем приближение к нам часа этого благодатного рождения, что и мукам готовы сказать:"Усильтесь, испепелите меня, будьте невыносимыми, скорыми, беспощадными, потому что духовное тело хочет восстать, потому что я хочу родиться в вечность, потому что мне в этой поднебесной утробе уже тесно, потому что я хочу исполнить назначенное, потому что я хочу домой, к Отцу, — и все готова отдать, и любыми муками заплатить за этот Отчий дом моей вечности".
Я не только к Отцу хочу в вечность, я хочу нагнать моих любимых братьев и детей, которые уже родились в смерть, т. е. в вечность, я хочу вечного и неомраченного свидания с ними. И если это свидание будет, — а я знаю, что оно будет, — то все остальное не так уж и важно. Бухгалтерская книга жизни будет подытоживаться не здесь, когда она еще не вся заполнена, а там. И в расходе будут стоять только две статьи: два рождения, или, вернее, две смерти человека, а в приходе будет одно слово:"вечность".
И странно, если так почувствовать, то и последняя глава книги Иова начинает светиться совсем иным смыслом. Никаких новых сыновей и детей не было у него, и ничего не было восстановлено у него здесь на земле, тут повествуется о том, как после великих мук неумаляемой и неуничтожаемой диаволом его души, — мук смерти–рождения, он, наконец, родился в вечность, и в Отчем доме встретил своих, прежде него в вечность родившихся детей, и обрадовался, что смерть их оказалась не смертью, а рождением, и обрадовался, что и сам он, наконец, родился для вечности. В его земной жизни все было тайной, и эта тайна казалась торжествующей бессмыслицей. В его вечной жизни уповаемое стало явным, данным, окончательным, — вера упразднилась, потому что он увидел все не в гадание и не по воле отчаяния, а лицом к лицу.
Пророк нам говорит:"Смерть, где твое жало?"А в Пасхальных песнопениях поется:"Смертью смерть поправ". И вот две тысячи лет прошло с Воскресения Христова, а люди по–прежнему умирают. Значит у смерти жало осталось, и смертью смерть не попрана. С точки зрения нашего этого земного существования, с точки зрения наших мук и страданий это так. Близкие наши умерли и умрут, мы сами с каждым днем приближаемся к смерти, жало ее разит нас, смерть для нас неизбежна.
Но вера наша не только заставляет мечтать о том, что смерть на самом деле есть рождение, вера нам показывает, как это рождение осуществляется, как тело душевное восстает телом духовным, как Сын Божий возвращается в Отчий Дом, как из временною своего и уничиженного состояния Он великим рождением Голгофских мук рождается в вечность. И не только Он Сын Божий и Сын Давидов, но и в нем все воспринятое им человечество рождается в вечность, предопределяется к вечности. Смерть лишается своего жала, потому что она из смерти становится Рождением, и все наши человеческие муки, все зло и все страдание, все это гвозди Голгофского креста, все это муки рождения, открывающие нам нашу вечную небесную родину.
В этом смысле Теодицея веры проста. Она исчерпывается словами Символа:"Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века". Чаю воскресения уже родившихся для вечности любимых, чаю собственного рождения в вечность, чаю рождения в вечность всего человечества, всех умерших и еще несуществующих людей, — и готов любой ценой земных мук моего земного тела и на земле пребывающей моей души заплатить за эту вечную жизнь, принимаю все муки рождения, и ликую, что предо мной эта неизбежность: в муках, в страдании, в скорби, — как угодно, — родиться для вечности, войти в Отчий дом, и пребывать в нем вместе со всеми, кто уже пришел или еще пройдет через эти муки рождения,
Теодицея проста:"Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века". И этим измеряю жизнь века сего.
Мемуары
Друг моего детства
События и люди, вошедшие в историю, становятся в глазах даже тех, кто одновременно с ними жил, какими‑то закостеневшими фигурами, осуществляется какой‑то неписаный канон по которому каждое историческое лицо может быть изображено только соответственно этим закостенелым представлением о нём.
Добродетели всегда являются всегда добродетелью беспримесной, злодейство тоже окрашено в один общий цвет, и в результате описываемые лица приобретают значение скорее символов, чем живых людей.
Мои воспоминания относятся к человеку, может быть в наибольшей степени ставшему символом. Я хочу рассказать о моих детских отношениях с К. П. Победоносцевым.
Эти отношения протекали в период, когда мне было пять–тринадцать лет, и этим самым определяется то, что воспринимала я Победоносцева не как государственного деятеля, не как идеолога реакции царствования Александра III, а исключительно как человека, как старика, повышенно нежно относящегося к детям.