Или Александр Константинович хвастается своим главбухом, какой тот меломан: взял в руки «Евгения Онегина» и удивился: «Роман? Так это же опера!»
Или я — Розалией Львовной, ринувшейся ко мне в толкучке книжного привоза, и шепотом: «Как имя писательницы, похожее на Джон по-английски, а еще больше на яички по-еврейски?» — «Не Джейн Эйр?» — говорю. Схватила меня за руку: «Зай гезунд!», — и к прилавку.
А блины тем временем съедены. Уже и со стола убрано и клеенка вытерта сухо-насухо. Мария Николаевна приносит, раскладывает свое кукольное хозяйство, протирает очки, усаживается поудобней:
— Ну, соловей-соловушка, давайте вашу Хагеруп… Ой, Асинкритушка, ножницы забыла, будь добр.
— А где они, Мусенька?
И грянул Божий глас! Хрущевская реабилитация. Шампанское. Суета. Заявление на расчет. Сборы.
Потом письма из Ленинграда в Саратов, из Саратова в Ленинград. Годы поездок, встреч. И в городе, и на даче.
Вдруг — глазам своим не верю: «писем больше не надо». И — все.
До телеграммы от Марии Николаевны: «Асинкритушка умер». На похороны душа не пустила.
Спустя годы приехал к запертым дверям. О Марии Николаевне с Кирой у вдовы Генриха Готлибовича, третьего мушкетера нашего, узнал.
Сошел в Ольгино с электрички, когда густо смеркалось. В пустынной дачной тишине, в стороне от дороги, на скамейке под елями увидел Марию Николаевну. Увидела и она меня. Поднимается, идет навстречу:
— Седенький наш, седенький. Я знала, что вы приедете.
Обнялись. Сели. Смотрим друг на друга.
— Ну, вот, — говорит, в смысле: вот и спета наша песенка. — А умер Асинкритушка легко. Последний год уже не ходил почти. С палочкой стеснялся, пока кто-то не сказал, что ему даже идет. И сам над собой смеялся. Но становился все щепетильней, все обидчивей. Генриха за то, что тот не пришел, когда его ждали, отчитал по телефону и бросил трубку. Я ему потом: «Ну, что уж ты, Асинкритушка, такие годы прошли вместе». Согласился: «Да, — говорит, — зря я так, надо будет позвонить ему».
Да так и не позвонил. Знаете ведь его, на попятный не любил. Пересолю, да выхлебаю. А последний день сидел в кресле, я ему читала. Из журнала что-то. Не понравилось. «Давай, — говорит, — лучше Шоу опять». «Давай, — говорю, — только прежде суп пойду заправлю, а ты отдохни». И помогла с кресла на диван перебраться. С кухни заходила к нему, он не спал. Раз подозвал меня, взял мою руку, смотрит в глаза, а в глазах много чего…
Мария Николаевна замолкла, будто глядя в тот взгляд его…
— Так вот. И спрашиваю зачем-то: «Чего ты? Соснул бы лучше». Не возразил. Пяти минут не прошло, прихожу, а Асинкритушки нашего и нет больше.
Теперь нет больше и Марии Николаевны.
В тот незабываемый день с утра пораньше я уже был у себя в мастерской. Трехметровый портрет домалевывал к приходу приемной комиссии.
Распахивается дверь. Входит Николай Васильевич Широков — худрук Дома культуры угольщиков, ссыльный тоже. Вальяжно, руки в брюки. С ухмылочкой взглядывает на меня.
Откидывается в кресле, нога на ногу. Закуривает. Взглядывает на портрет под моей кистью, опять на меня, опять — на портрет.
— Что это вы, милейший? — спрашиваю.
Как не слышит.
— Окаймляйте черненьким, — говорит, — черненьким окаймляйте.
— То есть? — ошарашен я.
— Великий кормчий дуба врезал.
— Что за шутки?! — недоумеваю.
— Какие могут быть шутки?
И поднимается лениво, включает над собой репродуктор.
Музыка, музыка… Потом: «…дыхание Чейн-Стокса…»
Насладившись моей обалделостью, комментирует:
— Это залепуха, про дыхание. Дыши бы он еще, не стали бы нарушать нашего беспросветного счастья.
И идет к двери. Уже с порога:
— Я в гастроном. Не составите компанию?
Отмахиваюсь.
Бросаю кисти и… как это бывает, когда, идя по ходу поезда, мчишься не спеша, не спеша мчусь к закадычному однобаланднику своему. Соображая на ходу, что радоваться преждевременно. Чем обернется, один Бог знает.
Но радость так и прет из меня! То есть нет, не радость. Вернее сказать: какое-то возносящее до небес волнение.
Встретились мыс ней, с Ниной Николаевной Шубиной, в «Берлине», на территории зоны уже репатриированных военнопленных немцев, в их столовой, приспособленной теперь под Клуб строителей для наших трудящихся.