Тут уж скорее можно было обижаться на Мих. Аф. Ну да это дело прошлое… Надеюсь, что, подумав о том, что я Вам со всей искренностью пишу, Вы смените гнев на милость и простите грешного, но ни в чем не повинного В. П.»
И приписка Инны Васильевны: «Ну, что Вы теперь скажете?!»
В конце декабря получаю письмо от сына Инны Васильевны, Валерия Николаевича с трогательным приглашением на встречу Нового года по-старому:
«Вам будет предоставлена тахта и стол в бывшей лестничной клетке парадной Турбиных, а ныне — комнате-шестиметровке… Недостойные, но изворотливые выходцы из «низов» приспособили все как умели». И подписывается: «Еще один не предвиденный Булгаковым персонаж — внук Василисы». И приписывает: «Сердечный поклон Вам от моей сестры. Она много раз порывалась писать Вам, но у нее ничего не получается».
Бессонница. Гомер. Тугие паруса… И я — в Киеве.
Что это были за дни! Каждый отхватывал полночи. Завтраки наступали на пятки обедам, обеды — ужинам.
Но главное вот.
Мы — в бывшей гостиной Булгаковых.
Инна Васильевна — само обаяние.
— Дом этот, столь знаменитый теперь, был куплен папой — Василием Павловичем Листавничим — в 1909-м. Мне четыре года было. На руках сюда принесли, отсюда и вынесут. А папа и десяти лет не прожил тут. Ну, да — с 1909-го по 1919-й. Из бедности поднялся сюда, в беду канул…
Не на много и Булгаковы пережили его.
В самое смутное время кто же оставался из них? Миша с первой женой Тасей, Варюша с мужем Карумом, Вера с Казимиром Леонидовичем — мужем ли, не мужем — не знаю, как считать — мужем в общем, и Коля, Ваня.
Но к моему возвращению из Одессы, а вернулась я, когда власть большевиков окончательно установилась уже, никого из Булгаковых не было.
В их квартире хозяйничал некто Иван Авксентьевич, кассир с переправы. Так и вижу его разгуливающим по двору в бальных лакировках и то в одной, то в другой ротонде из булгаковского гардероба.
Мама видеть его не могла: «Шут гороховый!»
Однако сестер Мишиных повидала еще: на девятый день по Варваре Михайловне угодила, когда они съехались кто откуда. А братьев никого уже не было. И о них сестры помалкивали в тряпочку… Потом узнала, что они — и Коля и Ваня — с отступающей Добровольческой ушли.
А поминали Варвару Михайловну блинами. Помянули и разъехались опять.
В Киеве только Леля оставалась, младшая, с отчимом, доктором Воскресенским, известным в городе педиатром. «Ну-с, — скажет, бывало, присаживаясь к постели, — что с нами приключилось?» Вылитый Чехов. Так его и звали у нас: чеховский доктор. Едва ли не одним из первых выслали из города.
А какова судьба упомянутого Казимира Леопольдовича, не знаю. Это в его ротондах шут гороховый разгуливал по двору. Его в Мышлаевском усматриваю.
А в Николке никак не Колю — Ваню вижу. И играл он не на гитаре, а на балалайке. Балалайка и кормила его в эмиграции. Зачем Михаилу Афанасьевичу гитарой ее понадобилось заменить, это уж вы мне, может быть, скажете!
— А затем, — говорю, — зачем Ваню — Никол кой, затем, что младший Турбин — отнюдь не «Ваня с балалайкой». Ни Ване, ни балалайке не в обиду, разумеется.
— Ох уж этот Борис Яковлевич мне! Ладно! Пусть так.
Ну, а в Елене Турбиной — Варюшу, конечно, всеобщую и Варвары Михайловны любимицу. И самая хорошенькая была, и на рояле прелесть как играла, и, когда спор разгорался, каждый другого перекричать норовил, молодежь ведь все, вскочит, бывало, на стул и по кафелю голландки «Тише!» напишет. Карум души в ней не чаял. Откуда Миша Тальберга взял ей? Карума в Тальберге — ни на йоту! Не говоря уж о том, что Карум не от Варюши уехал, а с Варюшей. И не в Берлин, а в Москву. Вместе и в ссылку пошли. Бедствовали очень… Там в доме умалишенных Варюша и дни свои кончила. А Карум лет пять назад жив еще был. С дочкой оставался.
Теперь не знаю ничего о нем. Все спросить хочется у Нади. Но она не любит об этом в письмах. Школой в Москве заведовала долгие годы.
Инна Васильевна приподнимается, упираясь в столешницу сперва локтями, потом ладонями, идет к книжному шкафу, достает папку, раскрывает ее передо мной, находит стародавнюю фотографию на картонном паспорту.