Скоро Нина Карловна свою похоронила, а оставшись, пусть и без нелегких подчас забот о ней, впала в одиночество. Сестра, правда, за стенкой той же отцовской квартиры семьей жила, но общались сестры через порог, не более того. А отец-то старорежимным инженером-путейцем был, и фотопортрет его у Нины Карловны между окнами над письменным столом висел, а реликвией ее — карне было, привезенное им из Парижа.
Словом, общим между сестрами на моих глазах являлась только кухня с замком. Ключ у одной сестры, ключ у другой.
Короче. В те-то похоронные дни и надоумил кто-то Нину Карловну взять себе псенка. Назвать Никитушкой Освободителем. Кормила ливерной колбасой, поила бутылочным молоком, сшила ему подстилку. Дрых то калачиком, то брюхом кверху. Только вот тапочки приходилось на вешалку убирать, к шляпам.
Не о чем бы и говорить, не прокатись слух об андроповской облаве на самиздат. Даже у Юрия Михайловича Лотмана, у Леонида Ефимовича Пинского, у алма-атинского литературоведа Лендау, выбросившегося во время обыска из окна.
Мы подобрали ноги, чтобы, чего доброго, не отдавило. Береженого Бог бережет, небереженого конвой стережет. Самое опасное Нина Карловна к Полине отнесла, в ее деревянный домик с печкой. И принялись, как всегда, читать. Жена сказала бы: «витать!»
Пока разом семерых нас не выдернули. Меня прямо с работы привезли на «Москвиче» в кабинет к следователю.
— Здравствуйте, Борис Яковлевич, — быстроглазый молодяк мне, — присаживайтесь. Знаете, зачем мы вас?
— Мало ли?..
Засмеялся:
— Вот именно!.. Свидетелем.
— Интересно, — говорю, — это еще что за финт?
— Ну, что уж вы так? По делу о порнографистах свидетелем. У одного из них на письмо Солженицына съезду наткнулись. Вынуждены проверить, у кого что есть. Во избежание неприятностей.
Докладываю. Записывает. Просит принести завтра-послезавтра.
— А хотите, чтобы не таскаться по городу, можем сейчас подъехать.
Уже в машине интересуется, кто у меня дома теперь, и просит не говорить, откуда он, не беспокоить зря.
— Скажите лучше: книжник.
И действительно, к стеллажам не подошел даже. Спросил только:
— А во что сложить найдется?
Небывальщина!
Когда спешил от него к Нине Карловне, темнело уже. Ее тихая улочка обезлюдела. Но и в ее окне света не было. Тоже вызвали?
Присел на скамейку у подъезда, жду. Идет, вижу. Поднимаюсь ей навстречу:
— От них? — спрашиваю.
— Нет, — говорит, — от Вити. Мама его позвонила, она же сердечница. А вызывали его. Вернулся, все в порядке. У тебя что?
— И у меня все в порядке, и я вернулся, как видишь.
Заходим. Рассказываю.
— Ну вот, — смеется, — а ты: «сегодня же! Немедленно!»
Это было вчера. Прихожу, как обычно, нынче — что такое?! — ее солнечная комната полна притихшего по стенкам народа. Сидят, стоят.
Тишину нарушает бойкий голос «книжника»:
— А, Борис Яковлевич, просим, проходите. Придется задержаться несколько.
Прохожу отгороженный шкафами мамин закуток, а за ним на тахте пластом, и ни кровинки в лице — Нина Карловна. Над ней кагэбэшница в белом халате.
— Что с тобой, Ниночка?
Еле-еле выговаривает:
— Целый день продержали… сознанье теряла, приходила в себя на полу… эти гестаповцы…
— Нина Карловна, вы мешаете работать. Нам к двенадцати закончить положено. Уйдем — что хотите воротите.
Работал, не покладая рук, шестерка. Выворачивал из ящика шкафа магнитофонные бобины, связки писем, еще что-то.
— Ну, все, похоже, — говорит.
— Тогда на кухню давай, — волчара ему, — где у вас ключ от кухни, Нина Карловна?
Не прошло, кажется, и пяти минут, тот выносит, открыв дверь ногой, кипу машинописи во всю длину рук — от подбородка до колен.
Во мне все оборвалось.
Ах, Ниночка, Ниночка. Как же. Ты. Так?!
— Ого, — осклабился «книжник», — из какого же это корыта?
— В погребке было, под картошкой.
Когда все молча разошлись, кроме нас с Зельдой, оставлять Ниночку одну нам никак было. А она — ни в какую.
— Перестаньте… Приму снотворное и усну.
Как было упорствовать?
— Ну хорошо, — говорю, — давай так: я через час-полтора все равно зайду. В пятнадцати минутах ходьбы от тебя. Начнет клонить в сон, выключишь абажурчик. Руку протянуть. А нет — оставь. Договорились?
Кивнула.