Он передвинул свой стул на другое место, он сидел теперь у стены, и закатное солнце отбрасывало на плиты тень решетки, так что теневые прутья легли как раз между плитами. Пако простер руку:
— Значит, здесь!
Лейтенант Педро кивнул:
— Не будь он вашим другом, я вполне мог бы сказать, что меня ничуть не занимает место, где был убит какой-то монах, к таким мыслям мы уже привыкли, да, уже привыкли.
Пако наклонил голову к плечу, словно прислушиваясь.
— Привыкли? Послушайте, это бьет артиллерия, верно?
Вдали раздавался глухой и сбивчивый гул пушек. Не дождавшись ответа, он продолжал:
— Привыкли? Когда я даже к себе самому так и не смог привыкнуть! Понимаете, уже находясь в гавани, я все еще стою на палубе своего корабля и, напротив, продолжаю спать в устойчивой кровати, когда мой корабль уже снова бороздит море. Ведь это вредно, вредно для здоровья — или нет? Но тут уж ничего не изменишь — или изменишь?
— Не понимаю, о чем вы.
— Ах вот как! Ну конечно же не понимаете. У вас кожа довольно толстая, я хочу сказать, раз вы так скоро ко всему привыкаете.
— Нет-нет, не ко всему! Перестаньте, конечно же не ко всему!
Густо заросшая голова лейтенанта теперь почти висела у него между коленями. Не поднимая плеч, лейтенант показал собеседнику свое лицо, для чего ему пришлось сильно закатить глаза, и Пако содрогнулся душой перед этой гримасой боли. Лейтенант прошептал, вернее, прошипел:
— Вы не хотите принять мою исповедь?
Услышав эти слова, Пако с силой откинулся на спинку стула, так что дерево взвизгнуло. Возникла пауза, которую металлическим, словно пропеллер, гудением заполнил комар. Пако желал изловить его, взмахнул рукой, но когда он разжал пальцы, на ладони ничего не оказалось.
— Послушайте, — обронил он словно вскользь, — я ведь всего-навсего матрос.
— Да будет вам известно, — нетерпеливо перебил его лейтенант, — что я юрист, вернее сказать, я еще не успел окончить университет, когда началась война, но еще со школы мне известно, — вы остаетесь священником. Вы сохраняете все права.
Пако встал и подошел к окну. Окно было распахнуто, но ни малейшее движение воздуха не всколыхнуло раскаленную духоту кельи. Будто темное золото простерлась за окном равнина, полого опускаясь, а ближе к горизонту, не очень и далеко отсюда, снова мягкими волнами взбегая кверху. Редкие каштаны со спокойствием и непосредственностью грибов торчали посреди безлесой равнины, растрепанные кусты можжевельника покачивались, будто черные огоньки, и тени деревьев окрашивали кармином городские стены. Казалось, будто вся земля, все предметы отлиты из бронзы, и когда на них обрушивался рев пушек, плато откликалось, словно гигантский гонг. Лишь узкая — в ширину ладони — полоса отделяла солнце от голого гребня горы, на него уже можно было смотреть, но после этого в сумрачной келье перед глазами вспыхивало множество солнц, они начинали кружиться, сталкиваться и затем угасали.
— Да-да, разумеется, — голос Пако звучал так, словно он хотел успокоить ребенка, — впрочем, как отлученный от сана священнослужитель, я мог бы дать вам отпущение лишь в articulo mortis, как мы называем это на профессиональном языке. Ведь не станете же вы утверждать, что находитесь при смерти…
— Проклятая схоластика! — Лейтенант вскочил. — Да не грози мне смертельная опасность, я и торопиться бы не стал.
Пако с выражением, внимательным, но и сочувственным, поднял голову.
— Смертельная опасность? Ну да, конечно, идет война.
Лейтенант презрительно рассек рукой воздух.
— Да нет, я не про эту опасность. О ней я даже и не думаю. Здесь другое. Каждое утро, проснувшись, я плаваю в поту, такая мерзость, доложу я вам, со мной никогда ничего подобного не бывало, пока эти проклятые монашки… — Его слова вздыбились, словно скакуны перед листом бумаги, потом одолели этот барьер с диким проклятием, содержавшим помимо всего прочего непристойное ругательство по адресу девы Марии и непорочного зачатия. Пако покачал головой.
— Вы, надо сказать, весьма грязно ругаетесь — и все это лишь из-за каких-то монахинь, не правда ли?
Услышав такой укор, лейтенант запыхтел, потом наконец кивнул:
— Я вижу, что сам себе причиняю вред, но вы ведь ничего не знаете. По вечерам, ложась в постель, я боюсь сновидений, вы можете представить себе подобное у закаленного солдата, а я именно таков! — Он снова выругался, но на сей раз проклинал черта. — Может, все это лишь дурацкое суеверие — я говорю не об исповеди, я говорю об этих снах, об этом страхе, словно кто-то подстерегает меня, кто-то, кого прислали монашки.