В дверь постучали. Лейтенант мгновенно преобразился, в два шага решительно достиг двери и вышел. Пако слышал, как снаружи его дверь закрывают на задвижку, и оскорбительный лязг задвижки пробудил его от прежних мыслей: заперли, как свинью в закуте, — пронзило его. Трезвым взглядом он пытливо обвел келью, спрятал нож и подошел к окну. Жара если и спала, то очень незаметно, через полчаса станет совсем темно или, во всяком случае, достаточно темно, чтобы двинуться по голому плато в направлении, заданном дальним громом пушек. А может, надо будет двинуться в другую сторону, ведь спустя два часа над землей уже встанет узкий серп растущего месяца. Не важно, где выйти, главное, не сидеть больше под замком, словно свинья на откорме.
В соседней келье тихо и монотонно запели два голоса, это походило скорей на гудение, которое издают люди, когда мелодия застряла у них в сердце, а грудь еще слишком тяжела и неподвижна, чтобы за ней последовать. Пако вслушался. Он почти не знал тех, кто был пленен вместе с ним, он всего лишь несколько дней успел провести в их части вместе со своим лейтенантом дон Хуаном и еще одним приятелем, который, кстати, тоже погиб, когда вчера во время наступления их часть окружили.
Но в ту минуту они все-таки держались плечом к плечу, вместе стреляли, потом больше не стреляли, их всех разоружили и увели, все вместе они страдали ночью от голода и жажды, вместе забрались на грузовик, чтобы здесь их потом посадили под замок, всех вместе под одной крышей. Стало быть, теперь надо подумать, как им вместе отсюда выйти, одному нельзя, никак нельзя.
Словно в порыве безнадежной ласки он потряс решетку, которая легко подалась бы при первом нажиме. Вот и опять эта решетка стала символом добровольного заточения, пусть даже ненадолго. Он нащупал нож в кармане штанов, покачал его на ладони, еще можно было разглядеть, как сверкает лезвие, в сумерках оно напоминало кусок льда, который никак не растает на потной от волнения ладони. Пако подумал-подумал, спрятал нож обратно в карман и прислушался у двери. Он слышал отдаленные твердые шаги караульного, сержанта, который ходил по коридору взад и вперед. И Пако постучал. Задвижка взвизгнула решительно и кратко, дверь чуть приотворилась, и сержант не без угодливости — он не мог не заметить, что его командир относится к этому пленнику с известным почтением — спросил, чего тот желает.
— Ах, — с этими словами Пако взял поднос, — тут еще остался хлеб, и сыр, и немного вина. С меня хватит, может, вы… Не знаю, только поднос мне мешает, я бы хотел освободить конторку.
Ни мгновения не раздумывая, сержант схватил поднос — сержантская пайка, если судить по довольному выражению его лица, была не слишком велика — и тотчас скрылся.
Когда задвижка снова взвизгнула, Пако вторично вынул нож из кармана, испытующе провел большим пальцем по острию, затем спрятал его: теперь он мог не сомневаться, что нож при нем так и останется.
Прилегши ненадолго на койку, он поднял глаза кверху и увидел ржавое пятно — это как же?.. Неужто перед ним все то же пятно двадцатилетней давности? Быть того не может, думал он, падре Хулио не стал бы так долго терпеть его, но пятна сырости, они проступают, хоть их бели, хоть не бели, они даже немного расползлись. Пако вздохнул.
Это и на самом деле была все та же карта его страны, его Острова восьми блаженств и дионисиевой виноградной лозы, его Утопия в безбрежном белом море мелованного потолка, гиперборейцы его ложа, которых он навещал каждую ночь перед тем, как отойти ко сну, а зачастую и во сне, дабы там, восседая на осле, произносить все те проповеди — и о восьми блаженствах, и о воссоединителе Дионисии, — которые даже просто изложить на бумаге ему было раз и навсегда заказано.
Впрочем, и незачем было читать простодушным островитянам проповеди с тем, чтобы внушить им эти истины, а то и вовсе посеять в них страх, ибо все божественные истины и сами по себе исконно обитают в неиспорченной душе, остается лишь пробудить их и еще тесней сопрячь душу с царством божественного.
Люди по большей части были рыбаки, мелкие землепашцы и ремесленники, которые выносили плоды своего труда на базар и там выменивали. Денег они не знали. Людей искусства и ученых кормила и одевала община, их содержали как пчел, собирающих мед. Ни убийства, ни грабежа, ни обмана островитяне тоже не знали, изредка суду приходилось иметь дело с мелким воришкой, с клеветником, который от скуки не сумел удержать язык за зубами, или с прелюбодеем. Осужденных не отделяли от других людей, просто их заставляли одеваться наособицу, на общинных собраниях сидеть поодаль от других и помалкивать, покуда никто не походатайствует за них перед судьей. Тогда при всем честном народе их снова облачали в обычное платье, городской голова целовал их во имя народное, после чего на радостях закатывали пир. Обитали на этом острове и настоящие язычники, которые почитали прежних богов. Правда, христиане и язычники поддразнивали друг друга тем, что было для них непонятного в чужой вере, но ни христианские, ни языческие священнослужители не имели права публично высказываться по поводу различий в вере и в культуре и тем паче — заявлять свою точку зрения в апологетических трудах. Ибо всякому было ясно, что плоды внешней и внутренней жизни хоть у христиан, хоть у язычников были одни и те же, и когда Пако прибыл на этот остров, приветствовать его вышло столько же язычников, сколько и христиан. А выходя из христианской церкви, он спешил в храм Диониса, особенно шестого января, когда праздновались Великие Дионисии. На празднике урожая и весной он присутствовал на мистериях Деметры, причем было известно, что множество христиан и даже христианских священнослужителей охотно принимали участие в этих мистериях. Ибо язычество весьма благочестиво подвизалось в сфере, которая раз и навсегда была — при четкости его требований — заказана христианству, иными словами, в той сфере, где природа, не ведающая греха, всецело покоится в божественном, божественное же осязаемо является в природе, уничтожает свою несказанность в богах и открывается чувствам вместо того, чтобы в догматических формах вверить себя рассудку. Христиане же на том острове утверждали, будто взамен многобожия им дарована Мария и святые, а кроме того, троебожие уже встречалось человеку в образе Отца, Сына и Святого духа; в этой тайне все человеческие установления и формы могут найти свое отражение в божественном, проистекать из него и его освящать. Язычники же и христиане соревнуются в своем приятии Бога, поскольку одни стяжали Божий образ из природы, другие — из книги, из тоски одинокого сердца, из духа истории. Но так как и те и другие рьяно наблюдали друг за другом, христиане в своей вере неизбежно заимствовали многое у язычников, а язычники, соответственно, у христиан, и языческое мышление, двигающееся преимущественно по горизонтали, равно как и вертикально перетекающее в бесконечность христианское, неизбежно скрещивались, подобно нитям на ткацком станке. Божье одеяние, которое они ткали таким образом, испещряли узоры спокойствия, полного желаний и кроткой доброты.