Выбрать главу

— Вы странный человек, но вы и порядочней, чем я о том полагал. — Он взглянул на лейтенанта с удивлением почти сочувственным.

— Не говорите так. — Эти вполголоса произнесенные слова робко прозвучали из голубых сумерек, очень даже робко, но в то же время и коварно, и, словно желая сгладить впечатление от своей невольной реплики, лейтенант спросил без перехода: — Теперь вы более высокого мнения об исповеди?

Пако подумал про скрытый, глубинный смысл этого отпущения, и потому слова его приобрели холодный и поучительный оттенок, ибо мыслями он уже перенесся в трапезную.

— Повторяю: мое мнение вас никоим образом не касается. Но если вы желаете знать, что я об этом думаю, так вот: не таинство есть в моих глазах opus operatum, а — если так можно сказать — сам Бог. Ему не нужно ни слов, ни предметов, с которыми он хотел бы увязать весть о себе самом. И церковь это знает. Ибо она чтит множество святых отшельников, которые никогда не исповедовались и не причащались, и верует в деяния Божьи и его милосердие даже за пределами их видимых границ. Почему ж тогда и нам, христианам, не приобщиться к таинству наподобие язычников?

Сухими и безжизненными, словно яичные скорлупки, прозвучали в его устах собственные слова, сказанные лишь затем, чтобы скрыть неоформленную силу его мыслей, которые шли совсем по другому пути. Как это все должно произойти? — вопрошал его взгляд, ощупывая столь ему знакомое помещение, где он молодым монахом сиживал некогда над книгами. — Как должно произойти, что я убью человека?.. Человека, который открывает мне изнутри свою душу, человека, исповедовавшегося, получившего отпущение и облегчение, — ножом, со спины, наклонясь над ним, словно ты хочешь его обнять: мир тебе! Эта картина была столь страшна для Пако, что на какое-то мгновение он подумал, будто сходит с ума. Еще когда он учился, профессор морального богословия часто приводил такие вот крайние примеры. Но все эти случаи с Титом и Каем, какими бы надуманными, тягостными и ужасными ни были моральные проблемы, — речь-то все равно шла об абстрактных, никогда не имевших места происшествиях, о случаях, которым только и был потребен холодный и конструктивный ум, чтобы оснастить их соответственным речением. С этим нечего было предпринять, но прежде всего: самое страшное в этих случаях находилось на сказочном отдалении от слушателя, что придавало этим моральным маневрам известную привлекательность.

Куда же делся брат Консальвес, который так блистательно распутывал все случаи? Пако бросил взгляд на противоположный край стола, на вполне определенное место, которому он всегда отдавал предпочтение. Он видел себя сидящим с другой стороны, и глаза его были прикованы к падре Консальвесу.

Лейтенант отчужденно спросил:

— Что с вами?

— Ах! — И лоб у Пако пошел морщинами. — Я просто вспоминаю того, кто сидел некогда вон там и звался падре Консальвес. Как вы полагаете, можем мы измениться или нет?

Спрошенный помотал головой, задумался грустно, и тут подбородок у него дернулся решительно и грубо:

— Хорошо бы, если б так. Но я в это не верю. Я уже с молодых лет был злобен, просто нелюдь какая-то. Например, мне тогда и двенадцати не было — чтобы выбрать хоть один случай из всего накопленного — я связывал кошек за хвосты и подвешивал их над куском мяса, пока они — ну, сами понимаете, пока что.

— Ой! — Пако почти выкрикнул это и воздел обе руки, как бы обороняясь, потом спросил, и тон у небо был удивленный, как у клоуна: — И это доставляло вам радость?

— Радость? При чем тут радость? Напротив, это повергало меня в печаль.

— А почему вы так стремились к печали? Вы что, никогда не испытывали радости?

— Радости? — Дон Педро повторил это слово и сам к нему прислушался, как музыкант к звучанию камертона.

— Но вы ведь способны представить себе чувство радости?

— И очень даже способен, но сам я никогда не радовался, разве что совсем маленьким мальчиком, но не так, как вы это себе представляете. У меня был кукольный театр, а главное — престранная публика! столы и стулья и картины на стенах! Играл я часами, ужасные пьесы, которые сам для себя сочинял. Я был господином над своими куклами, они были обязаны делать все, что я пожелаю, и выполняли любой мой приказ. Так, например, я приказывал кого-то обезглавить, и палач гордо напыживался. Следом я приказывал обезглавить самого палача и наслаждался его изумлением, но палач палача, бестолковый чурбан, напыживался точно так же, тут наступал и его черед: его вешали. А того, кто вешал, поджидала такая же участь. После этого палачей у меня не оставалось, тогда я сам выходил на сцену, осуществлял последнюю казнь, бросал взгляд в зрительный зал и дожидался. Столы, стулья и картины как зачарованные глядели на сцену, любопытствуя, что же будет дальше, и вот тут я испытывал это самое чувство, чувство радости. Хотите верьте, хотите нет, но я дожидался палача, дожидался того, кто отрубит голову мне, маленькому мальчику.