Выбрать главу

Нарни так много рассказывал Ане про Катени суль Монте, про своих родителей, про слуг, зачем бы он стал скрывать, что у него есть жена, а может быть, и дети? Это означало бы, что он хотел ее обмануть, чего она никак не могла себе представить. Правда, черный блеск его глаз походил на пропасть, но на спокойную, доброжелательную, отеческую пропасть. Таким же печальным и прекрасным был и взгляд ее отца. Аня доверяла Нарни. Он пообещал написать ей, как только вернется домой. А на тот случай, что он, может быть, разболеется и не сможет сразу написать ей, он оставил ей на бумажке свой адрес. Его первое письмо пришло спустя две недели — и писал он так же, как говорил, как глядел, с неизменным присутствием ночи, с глубоким одиночеством, блеск и сверкание которого заворожили ее. Ане было непросто до конца понимать эти его письма, он часто ошибался, хотя вообще-то хорошо владел немецким, путал иногда значение слов, у него встречались даже грамматические ошибки, что она очень хорошо замечала, но даже сами эти изъяны делали его письма, которые, собственно, были не письма, а стихи, еще прекраснее, еще глубже, еще таинственней, а некоторые из них она так часто перечитывала, что знала наизусть целые куски.

В этот августовский день, когда она вслед за Нарни поднималась на Монте Випери, слова из писем пронизывали ее сердце, как пламя пронизывает дерево, как падающие солнечные лучи — сверкающий камень. И она повторяла шепотом его слова: «Солнце спалило скалы моей жизни» или «Ступни мои, как и мое сердце, изранены от нескончаемых поездок туда и обратно». Постепенно она начала понимать, что, когда Пьерино писал ей, он стремился не только творить стихи, но одновременно и зашифровать свои сообщения, чтобы третье лицо могло понять его мысли лишь если перед тем оно благодаря предшествующим письмам уловило взаимосвязь между этими строками об израненных ступнях, цветах, камнях и мертвых змеях, кольцах с печаткой и сотне других предметов, даже между описаниями погоды и природы. Она скоро угадала его намерение сделать их переписку с помощью поэтических иероглифов недоступной для всех остальных, причем она не только поняла его язык, но вскоре и сама попыталась им пользоваться. И чем лучше ей удавалось выразить ему свои чувства в этой образной маскировке, тем решительней изгоняла она мир других людей из того пространства, где они оставались вдвоем с Пьерино, — целых пять лет такое блаженное, такое глубокое уединение! Она приложила немало усилий, чтобы в один прекрасный день почувствовать себя вполне созревшей для общения с Нарни. Полная сомнений стояла она перед зеркалом, находя свой нос слишком толстым, подбородок слишком круглым, лоб слишком грубым, глаза донельзя глупыми. Она изобрела прическу, благодаря которой ее лоб был с одной стороны наполовину закрыт; достигнув семнадцати лет, начала красить ресницы, но не сразу, а постепенно, чтобы никто не заметил. С той же целью, иными словами — чтобы выглядеть привлекательнее, она читала ночи напролет, а каждое письмо, адресованное Нарни, переписывала раз по десять, не меньше, после чего в нем возникали фразы, которые она и сама бы не могла разгадать: фразы должны быть надломаны, с трещинами, как местность после землетрясения, тон писем должен стать холодным, выгоревшим, призрачным. Чтобы Нарни сказал себе самому, сказал Пьерино: «О, эта норна, этот сосуд запечатанный! Мы должны открыться, Пьерино, должны выпустить ее на свободу!» Да, она обратилась для него в голос. Вот почему он и мог написать ей: «Голос, который возносит меня, как ветер возносит сокола!»

Вся в воспоминаниях о том времени, когда она была для Пьеро голосом и расселиной в скале, гнездовьем его одиночества, его Iris Germanica [27] и небом за линией горизонта, Аня совсем забыла, продвигаясь сквозь шорох и хруст, что каждый шаг приближает ее к тому месту, где нечто, стоявшее между ней и Пьеро — возможно, это следовало назвать правдой? — ее поджидало. За пять лет, проведенных рядом с матерью, она выработала в себе способность пропускать мимо ушей тот определенный, нарушающий ее мечты внутренний голос. Тем более что за последние два года не проходило и недели, чтобы мать не подвергала ожесточенным нападкам ее несокрушимую веру в Пьеро, но Аня отгоняла все сомнения.

А тут он вдруг объявился — однажды днем — однажды вечером — не в мае, как это было первый раз, а в июне, когда у нее день рождения, не в самый день рожденья, но почти в него — двадцатый день рождения! И вот когда она вбежала в дверь, словно несомая его голосом, он стоял, онемев от волнения, посреди комнаты, на том самом месте, где он тогда поймал ее в темноте и поцеловал. И она на глазах у матери и господина Шнидера из Милана просто упала ему на грудь и горько заплакала. А когда он сделал движение, чтобы заглянуть ей в глаза, она еще глубже зарыла свое лицо у него на груди, можно сказать, засунула голову ему под мышку, и все повторяла, все повторяла его имя и что теперь они всегда будут вместе, всегда, до самой смерти. Она еще услышала свой собственный голос, когда тот произносил: «До самой смерти», после чего от стыда перед матерью и спутником Нарни выскочила из комнаты, в ночь, но не так, как пять лет назад, она отнюдь не была растерянна, разве что от счастья. Она упала под одно из вишневых деревьев, в еще не скошенную, высокую траву, уловила сенной запах с почти убранных полей и рукой, хватающей звезды, ощупала мелкие, гладкие вишни, тогда как левая ее рука, словно призывая к спокойствию, лежала у нее на груди.

вернуться

27

Немецкий цвет глаз (латин.).