Газалла отмахнулся и запустил пальцы себе в бороду. Ведя далее свои речи, он дергал за нее с такой силой, что голова у него качалась:
— Мой брат Агостино умер в Вальядолиде на костре инквизиции, Филипп же — от подагры. Будь мы бессмертны, не бывать бы и тяге к истине. Краткость отмеренной нам жизни придает человеку активность, и он тщится увековечить исповедь веры. Блажен тот, кому удалось смертью своей остаться на все времена таким вот исповедником. Филипп воздвиг Эскориал, папа — собор Святого Петра, а за вас исповедуются ваши картины…
— Да, да, — и Эль Греко привстал с места, — я исповедуюсь в своих картинах. Я исповедую ту мучительную дугу, которая соединила Эскориал с собором Святого Петра, она и послужит нимбом на портрете Ниньо де Гевары, и людям, которые будут жить после нас, покажется более сносным их страдание.
Шея Газаллы вытянулась над тарелкой кружевного воротника.
— Вы что, всерьез?
Эль Греко засмеялся, довольный.
— Ну и времена же мы переживаем, коль скоро мои слова побуждают такого человека, как вы, задавать подобный вопрос. Или, по-вашему, у Великого Инквизитора должно не хватить духу, дабы предстать перед грядущими временами на портрете?
Газалла в свою очередь засмеялся:
— Почему бы и не так? Вы получили заказ не только серьезный, но и весьма опасный, как мне кажется. — И добавил с прежним удивлением: — И как это вам удалось снискать подобную благосклонность Ниньо де Гевары?
— О, это та же самая благосклонность, которой пользуется зеркало на службе у безобразной женщины.
Глаз Греко подмигнул со всей своей критской хитростью, но тяжелое верхнее веко прикрыло эту хитрость налетом печали, свойственной человеку, уставшему от чрезмерного и слишком пристального вглядывания в лица других людей.
Газалла отреагировал на это подмигивание, но не устало, а с презрением, между щелками век видно было, как бегают его зрачки.
— Кто намерен еще пожить, тот пусть научится лгать.
Эль Греко отмахнулся худой рукой и прислушался к звукам, доносящимся из раскрытого окна. Словно приглушенный зевок ночи пророкотал вдали гром; тяжелый и неподвижный воздух заполнял пространство между ними.
— Нет и нет, Газалла, я должен бы и без этого владеть искусством лжи, ибо я родом с Крита; я мог бы принять из рук сервитов и кармелитов свой наплечник и при случае давать Ниньо возможность пронзать взглядом сии лохмотья, я мог бы сослаться на вполне благочестивые картины, которые Пребосте создавал с помощью моей палитры, я мог бы поджать губы подобно Иниго из Лойолы, мог бы сочинять благочестивые вирши подобно Лопе, а уж некоторые места из Аквинского я просто знаю наизусть… — Но тут Газалла подхватил:
— Вы даже могли бы вступить в братство Святой инквизиции.
Оба засмеялись неслышно, и лица их при этом остались неподвижными. Затем Газалла с угрожающим видом вскинул голову.
— Вы тут помянули Фому, тогда уж вспомните заодно, что одна-единственная цитата из него, из Фомы, нашего ангелоликого учителя, может отдать вас в руки Святой инквизиции, стоит Ниньо, — последние слова он произнес тоном насмешливым и в то же время презрительным, — хоть раз в свободном переложении помянуть мысль Фомы о том, что человек должен повиноваться лишь своей совести, что совесть наша должна держаться того, что признается нашим умом как содержание истины. Мой брат Агостино умер не столько как последователь Лютера, сколько как последователь Фомы.
И новый удар грома, ближе, продолжительней, словно то якорная цепь выкатилась из глубин ночи, заставив дрожать оконные стекла. Но лишь Эль Греко услышал этот гром, Газалла же был слишком занят своим гневом и своими мыслями. Он воскликнул:
— Но воля верующего должна приспосабливаться к Святой инквизиции, ибо от необходимости вертеть головой во все стороны шеи всех завернуты как гайки, спины всех согнуты, сны всех наполнены пляской огня. И коль скоро мы хотим жить, мы выучимся и лгать.
И снова Эль Греко отмахнулся вспугивающим движением руки.
— А они разве живут? Эти благочестивые церковные муравьи толкуют лишь о вечной жизни, чтобы тем самым хитроумно продлить свою не столь вечную.
Газалла хлопнул себя по коленям:
— Чего ради мы остаемся тогда в этом плену, когда на свете есть свободная Венеция?
Сверкнувшая поблизости молния озарила их лица, и Газалла испугался глаз Эль Греко.
— Крит, Крит, — пробормотал Эль Греко и поднялся с места. — Нет, нет, — проговорил он далее твердым, ледяным голосом. — Идемте, Газалла, выйдем под грозу.