Выбрать главу

Голос на пленке вдруг исчез. Палец Хадраха аккуратными, поглаживающими движениями прошелся по кнопке-выключателю.

— Ну, что ты на это скажешь? — спросил он, высоко подняв брови.

— Хорошо бы узнать, что будет дальше, — ответил я и не без раздражения добавил: — Но если ты будешь всякий раз, когда тебе заблагорассудится, нажимать на кнопку, мы сможем только строить догадки по поводу этого коронованного зверя.

Хадрах фыркнул.

— И при этом, — он поднял довольно тяжелый аппарат и слегка встряхнул его, — и при этом здесь уже содержится все, как в яйце, вполне готовое «К неведомой пока цели»… Маура эту цель уже знает, и венценосного зверя, и цель Василия, хотя из этого отнюдь не следует, что судьба лично ее о том проинформировала. Просто она рассказывает, что некогда произошло — но какое мне до этого дело?

Я перебил его:

— Но ведь именно по этой причине все можно дослушать до конца и не нервничать.

В аппарате щелкнуло и Маура продолжила свои речи:

«Он прибыл в город Константина и рухнул неподалеку от Золотых ворот, у входа в монастырь Святого Диомида, после чего очнулся от подобного смерти сна, укрытый парчовыми одеждами. То настоятель монастыря распростер богатый полог над спящим, на лбу которого он прочел сложившийся из пота и пыли знак избранности. И все, что с той минуты ему ни предлагали, Василий признавал своей целью, благо она была ему до сих пор неведома. В единоборстве он сумел одолеть богатыря из Болгарии; он объездил для императора Михаила коня, который считался неукротимым; он принимал во дворце подарки и рабов, присылаемых ему знатными женщинами; он стал шталмейстером, полководцем, соправителем, зятем императора. И теперь, в такой близости к трону, он возомнил неизвестную цель познанной. Коронованный зверь, оседланный Василием, — уж не была ли это Римская империя? Бывший объездчик, подобно Юстиниану, даровал законы своим подданным; силач наставлял опытных строителей; подобранный в пыли попрошайка наполнил казну Византии богатствами, собранными с половины Земли. Однако глаза нового космократа с каждым годом все больше и больше принимали выражение человека, который, привстав на стременах, может заглянуть за край неба. Словом, это было время, когда он искрошил пророчество могильщика на отдельные изречения оракулов. „Зверь-венценосец“ — так теперь называл его народ, но он лишь улыбался одинокой улыбкой, слыша это примитивное толкование».

И снова в магнитофоне что-то щелкнуло, и голос Хадраха словно поглотил голос рассказчицы, он проворчал:

— Из-за одних только подробностей крайне увлекательно, не будь он таким невыносимо занудным, этот зверь. Интересно, что имела в виду наша добрая Маура, подсунув мне этот текст? Как по-твоему? Обычно вся духовная пища, которую она, разжевав, записывает на пленку, полна намеков: чтобы варвар от цивилизации всякий раз чувствовал себя словно у сосцов культуры, либо какая-нибудь религиозная мысль в гомеопатическом разведении закапывается поэтической пипеткой человеку, у которого нет времени даже подумать о единственно необходимом, или в дело вмешивается врач, твой друг и помощник… Постой, я вот что подумал… — голос Хадраха дрогнул, он поспешно обшарил все свои карманы, — у тебя сигареты случайно не найдется?

Когда я ответил, что, как ему известно, я уже много лет не курю, он резким движением сдвинул влево стекло, отделявшее нас от шофера, и приказал тому кратчайшим путем доставить нас в какое-нибудь кафе, чтобы купить там сигареты, потом вернул стекло на место и, словно обессилев, отвалился на подушки.

— Черт побери это вечное переодевание. Да, я знаю, ты больше не куришь, Маура тоже бросила курить с тех пор, как я ездил в Гонконг. Так что я хотел сказать? A-а, вот: во всем, что Маура в последнее время делает и не делает применительно ко мне, есть скрытый подтекст. Неприятное состояние. Я все вижу, а воспринимаю лишь то, чего хочу сам. Но тысяча чертей — какую цель она преследует, рассказывая мне про этого Василия? Признаюсь тебе: если такой деятельный и сильный мужик не может выкинуть из головы болтовню покойного могильщика, на кой мне это сдалось?

И тут Хадрах без всякого перехода начал рассуждать о своем дне рождения и о том, как ему, по сути говоря, легко разменять седьмой десяток. «Это даже и не возраст», — пробормотал он и смолк. Его поседевшая, некогда черная, массивная голова лежала на красном подголовнике. Закрыв глаза, он начал самым низким из своих голосов: «Amor fati! [29]Что мне за дело до оракулов и заклинаний, предостережений, почестей, разочарований?!» И вдруг, словно в беспамятстве, он съехал по гладкой коже сиденья, и лицо его вплотную приблизилось ко мне. Он оскалил зубы в гримасе, о которой трудно было сказать, чем она разрешится: смехом или слезами. Но он всего лишь покачал головой, посмотрел прямо перед собой и сообщил, что ни его дочь, ни его сын не приедут к нему на день рожденья. «Цилли развлекается где-то на Ривьере и подвернула ногу, катаясь на водных лыжах, а Петер — подумать только — за окошечком в операционном зале лондонского банка — тоже подвернул ногу. Ну и пусть, могут не приезжать. Я только одного не могу им простить — что оба настолько лишены фантазии и не могли придумать более убедительное извинение и — уж столько-то чуткости дети вполне могли бы проявить — не пожелали даже уговориться друг с другом. Но дети и не бывают чуткими, когда речь идет об их родителях. Радуйся, Петер, благодари судьбу, что у тебя нет детей. Проходит много времени, прежде чем ты сможешь по-настоящему их разглядеть, по-настоящему, не питая иллюзий. Кстати, Петер вместе с Маурой подарил мне твою картину, я уже успел — хоть и не положено — ее увидеть. А Цилли прислала мне доску, к которой приделан стоячий воротничок, а в нем плавает фотография какой-то русалки, не самой Цилли, это бы еще куда ни шло, нет, какая-то незнакомая задасто-грудастая блондинка, и кроме того, к доске приклеено много всякой всячины, даже птичьи перья, вата бытовая и — в общем, черт побери! За это она якобы выложила несколько тысяч марок… И Цилли сообщает мне об этом — причем она пытается подать свою откровенную наглость как наивность, — а на самом деле, чтобы намекнуть мне, насколько выше должна быть сумма очередного чека. Ну ладно, этот воротник я подарю первому попавшемуся музею современного искусства, я слыву знатоком и меценатом, так что тут все будет о’кей. Понимаешь, я не хотел видеть детей такими. Вспомни Иоганна Вольфганга Гёте: „Мы не можем наклеивать детей как коллажи, итак, Amor fati!“ — Он снова откинулся на подушки и смолк. И вдруг я ощутил прикосновение его руки к своему колену: — А ты, Петер, ты мне что подарил?»

Я не мог ответить, голос у меня застрял — его нежно призывающая к дружбе рука меня напугала. Я поспешно наклонился к своему чемоданчику, открыл его, достал оттуда тубус и показал ему свою выполненную в цвете гравюру со всевозможными аистами на ней.

— Ах, — вздохнул Хадрах и, бросив беглый взгляд на мой подарок, снова откинул голову на подушки: «Ciconia, ciconia», — шепнул он, словно пытаясь припомнить начало старой, полузабытой песни, затем, уже более громким голосом и снова бросив взгляд на мой подарок, продолжил: — «Jabiru mycterica! Mycterica americana — и серьезный, мудрый марабу».

Гравюра имела отношение к нашему общему прошлому, когда мы с ним затеяли большую книгу про птиц, «книгу», как писал мне однажды Хадрах, «книгу, похожую на волшебное зеркало, чтобы читатель при чтении ее сам взлетел на воздух, чтобы строил в мечтах хитроумные гнезда, а в глазах у него чтоб неизменно порхали колибри», ну и тому подобное.

Я прислушался. Мотор гудел так тихо, что из этого вполне можно было сочинить сказку, а силу, которая приводит в движение машину, вообще выкинуть из головы. Может, его притягивает либо отталкивает что-то другое — все равно как наши мысли. И пробудясь от этого мечтательного вслушивания, я сказал:

— Знаешь, я никогда не верил в самостоятельное движение мыслей. Ими движет не понятие, а воля, желание…

Хадрах подхватил:

— Ты хочешь сказать: цель. Но ведь считается, что цель нам неведома. — Он тихо засмеялся, но вскоре умолк. Мы просидели так с полминуты, может, и того меньше, каждый погруженный в свое молчание. Изредка сквозь убегавшую вниз просеку среди елей, на склоне противоположной гряды холмов мелькало золото спелой ржи. И белые, прямоугольные пятна домов. Выше — голубые, шиферные крыши деревень, почти всосанные голубизной неба, так что дома приобретали странный, средиземноморский оттенок. Я наслаждался неопределенностью места. Потом полог из елей снова закрывал вид. И наконец бензоколонка. Шофер выскочил и сбегал за сигаретами. Из-за угла трактира, блиставшего белизной на фоне насоса, вышла стайка любопытствующих кур, предводительствуемая огненно-красным петухом.

вернуться

29

Любовь к судьбе (латин.).