— Жаль, Лев Николаевич, что у меня нет достаточно гражданского мужества написать в Петербург, чтобы за Вами следили повнимательнее и при первом поводе сослали бы в Тобольск или дальше под строжайший надзор; сам я прямого влияния не имею, но у меня есть связи, и мне в Петербурге верят сильные мира сего.
А он в ответ, простирая ко мне руки:
— Голубчик, напишите, сделайте милость… Я давно этого желаю и никак не добьюсь!
Я Филиппову описал в точности этот разговор без особых заключений, но, конечно, если бы знал, что меня послушают, то я и не тайно только, но и всенародно готов это сказать в газетах. Но думаю, что наше высшее правительство, которое, кажется, теперь робостью особою не грешит, обдуманно не налагает на него рук: опасается усилить еще более его вредную популярность.
Не довольно ли на этот раз о Толстом?
Когда случится самому прочесть «Крейцерову сонату», напишу Вам свое мнение о ней, как о повести… Возражения у нас были прекрасные, особенно хороша «беседа» Никанора, епископа Одесского по этому поводу.
Кстати, почему я теперь, когда я так им недоволен, написал об его прежних романах такую все-таки хоть наполовину похвальную статью? А потому, что умирать пора, и мне хотелось оставить по себе эти указания на порчу языка и стиля, а похвалы — вполне, впрочем, искренние — его анализу и его поэзии вынуждались как чувством справедливости, так и опасением, чтобы не сказали, что я только нападаю на слог и забываю о великих достоинствах другого рода. Больше я критикой заниматься не буду… (…)
Из домашних новостей есть только одна (не знаю, сообщил ли ее Вам). Александр служит с августа урядником, и мы его очень редко и всегда на минуту видим. Начальство его хвалит. Варя без него ничуть не скучает и проводит время очень охотно с нами; она только одним недовольна, что Александр привык пить с товарищами. Но так как он пьет, но не напивается никогда до забвения своих обязанностей, то я большой беды в этом еще не вижу. (…)
Впервые опубликовано в журнале: «Русское обозрение». 1897. Июнь. С. 910–915.
227. М. К. ОНУ. 10 января 1891 г., Оптина Пустынь
Наконец-то, дорогой и добрый Михаил Константинович, собрался послать Вам для перевода на греч(еский) язык две повести «Хризо» и «Капитан Илия». Я исправил кой-какие опечатки и сделал 2–3 особых замечания для переводчика. Пусть г. Рангаве потрудится прежде над маленькими, и сам он увидит тогда, стоит ли ему трудиться над «Одиссеем». Весь «Одиссей» вполне еще не был издан; самая длинная и последняя его часть — «Камень Сизифа» находится только в «Русском вестнике». Для того, чтобы издать его отдельно, потребуется много такого рода хлопот и забот, к которым я всегда был не расположен (я находил их и нахожу чем-то унизительным и пошлым); а теперь в постоянном удалении от столиц и при большой физической слабости об этом и думать нечего. Для этого нужна какая-нибудь особая счастливая случайность, которой сейчас не предвидится. К тому же и Вы имели добросовестность и прямоту сами сознаться в одном из Ваших писем, что не так внимательно и строго отнеслись к просьбе моей о поправках, как бы следовало. Я, конечно, тотчас по получении тетрадки с вашими ответами заметил это; но не считал себя вправе обижаться на это. Не присягу же Вы давали вникать глубоко в это дело! И за то спасибо! Но так как Вы сами в этом — имели благородство сознаться, то теперь и я могу говорить прямее. Разумеется, что надо будет еще раз пересмотреть всего «Одиссея»; и в особенности стихи и песни. Когда я увижу, что в силах этим заняться, и когда г. Реньери исполнит свое намерение (т. е. хоть эти две маленькие повести переведет), то я, через ваше посредничество и рекомендацию, могу прямо обратиться к нему с просьбой о проверке этих стихов и песен, с указаниями источников, из которых я их брал. Вот пока и все. Я по многим причинам не мог раньше этого весьма небольшого дела кончить. В августе я ездил в Москву и пробыл там до 1/2 сентября; отвыкши за эти 3 года в Оптиной от всякого движения и шума, я чувствовал себя ужасно неловко и на железных дорогах, и в гостиницах, и среди уличного треска, и почти обезумел от радости, когда в Калуге сел в карету четверней (по-старинному) и забыл весь этот «прогресс» и все эти будто бы удобства! Здесь в моем безмолвном и просторном доме я долго отдыхал и восхищался, что опять далеко от пружинных тюфяков, шумных соседей в №-рах, от насильственной компании в вагонах и т. п.