— Кадзуко! — строго сказала матушка, резко поднимаясь.
Теперь мы стояли с ней лицом к лицу, ее черты были исполнены необыкновенного достоинства, я никогда не видела у нее такого выражения, она даже казалась немного выше меня ростом.
Мне захотелось попросить у нее прощения, но слова раскаяния почему-то застряли в горле, зато вырвались совершенно иные.
— Вы обманули меня! Да, маменька, обманули! Вы просто использовали меня, пока не было Наодзи. Для вас что служанка, что я — совершенно одно и то же! Но теперь надобность в моих услугах отпала, и я могу искать себе другое место!
Почти прокричав последние слова, я разразилась рыданиями.
— Ты дура! — тихо сказала матушка, и голос ее задрожал от гнева.
Я подняла на нее глаза.
— Ну, разумеется, дура. Потому и позволяю себя обманывать. Да, я дура и всем мешаю. Вам будет только лучше, если вы избавитесь от меня, верно? Что такое нищета? Что такое — деньги? Знать о них ничего не желаю. Я бы давно умерла, если бы не верила в любовь, в вашу, маменька, любовь.
Я снова несла вздор, совершенно непозволительный вздор.
Матушка внезапно отвернулась. Она плакала. Мне захотелось броситься к ней, обнять, молить о прощении, но мои руки были испачканы землей, и я не решилась, к тому же на меня вдруг навалилась какая-то странная апатия.
— Ведь правда, всем было бы лучше без меня? Я ухожу. Мне есть куда пойти.
С этими словами я бросилась бежать, влетела в ванную, где, давясь от рыданий, умылась, потом прошла в комнату, чтобы переодеться, но тут рыдания снова подступили к горлу, желая наплакаться всласть, я бегом поднялась на второй этаж в европейскую комнату, бросилась на кровать, накрылась с головой одеялом и плакала, плакала до полного изнеможения, так что постепенно впала в забытье, мысли мои блуждали где-то далеко, и постепенно в душе стала разрастаться тоска по одному человеку, мне захотелось немедленно увидеть его лицо, услышать голос, я с трудом владела собой, испытывая что-то вроде того совершенно особого чувства, какое бывает, когда ступни прижигают моксой, и приходится терпеть из последних сил.
Под вечер в комнату тихо вошла матушка, включила свет и подошла к кровати.
— Кадзуко, — ласково позвала она.
— Что? — приподнявшись, я пригладила руками волосы и, посмотрев матушке в глаза, смущенно улыбнулась.
Матушка слабо улыбнулась мне в ответ и, усевшись на диван у окна, сказала:
— Я впервые в жизни позволила себе пойти против воли твоего дяди. Я только что написала ему. Я написала, что прошу его предоставить мне право самой разбираться со своими детьми. Что ж, Кадзуко, начнем распродавать свои платья, а деньги проматывать, позволим себе такую роскошь. Не хочу, чтобы ты занималась огородом. В конце концов мы можем покупать овощи, даже если они дорогие. Тебе не по силам целыми днями копаться в земле.
Откровенно говоря, мне и самой в последнее время стало тяжеловато каждый день возиться в огороде. Скорее всего и моя недавняя истерика была вызвана тем, что накопившаяся за последние дни усталость наложилась на постоянно гнетущую сердце тоску, в результате чего я разобиделась на весь свет и возненавидела все вокруг.
Я сидела, опустив голову, и молчала.
— Кадзуко…
— А?
— Когда ты сказала: «Мне есть куда пойти», что ты имела в виду?
Я почувствовала, как лицо и даже шею заливает жаркий румянец.
— Это господин Хосода?
Я продолжала молчать.
— Ничего, если я коснусь прошлого? — вздохнув, спросила матушка.
— Пожалуйста, — прошептала я в ответ.
— Помнишь, когда ты ушла от господина Ямаки и вернулась на Нисикатамати, я сказала, что обманулась в тебе? Я не хотела тебя упрекать и все-таки это сказала. Ты тогда расплакалась, а я пожалела, что у меня вырвались такие ужасные слова…
На самом-то деле я заплакала тогда от радости, я была благодарна матушке за то, что она так сказала.
— Я тогда имела в виду вовсе не твой уход от мужа. Ямаки рассказал мне, что вы с Хосода — любовники. И когда я это услышала, у меня вдруг словно что-то оборвалось внутри. Я знала, что Хосода давно женат, у него дети, поэтому, как бы сильно ты его ни любила, у вас бы все равно ничего не вышло…
— Да что вы говорите, маменька? Какие любовники? Не было ничего, кроме необоснованных подозрений Ямаки.
— Вот как? Ты действительно больше не думаешь о Хосода? Но в таком случае куда ты пойдешь?
— Ну уж во всяком случае не к Хосода!
— Но тогда куда же?
— Знаете, маменька, в последнее время я часто задаю себе вопрос, в чем самое большое различие между человеком и животными. Ведь если говорить о языке, разуме, определенной житейской мудрости, организованности жизненной среды, то все это, разумеется, в разных вариациях, есть не только у человека, но и у животных. Сюда же я отнесла бы и веру. И хотя человек лопается от гордости, считая себя венцом творения, получается, что по существу он ничем не отличается от остальных живых тварей. И все же, маменька, одно отличие существует. Не знаю, поймете ли вы меня. Есть кое-что, что имеется только у человека и чего абсолютно лишены другие живые существа. Это стремление иметь тайны. Что вы на это скажете?
Лицо у матушки чуть порозовело, и, улыбнувшись своей пленительной улыбкой, она сказала:
— Хорошо бы твои тайны принесли добрые плоды. Каждое утро, обращаясь к душе твоего отца, я молюсь, чтобы ты была счастлива.
Мне вдруг вспомнилось, как однажды мы с отцом ехали на машине по Насуно, как остановились по дороге, чтобы полюбоваться лугами. Осеннее разноцветье: кусты хаги, колокольчики-риндо, цвет «девичьей красы» оминаэси… Совсем еще зеленый виноград…
Потом, взяв моторную лодку, мы катались по озеру Бива, я прыгнула в воду, и жившая в водорослях рыбешка скользнула по моей ступне, по дну двигались четкие тени моих ног… Это воспоминание, никак не связанное с нашим разговором, вдруг вспыхнуло в моей голове и тут же погасло.
Соскользнув с кровати, я прижалась к коленям матушки и наконец сумела произнести:
— Простите меня, маменька.
Теперь, думая об этом, я понимаю, что те наши с матушкой дни были озарены последним светом счастья, потом вернулся с юга Наодзи, и наша жизнь превратилась в настоящий ад.
Ощущение полной беспомощности, бессилия, нежелание жить. Какая-то смутная тревога, ее яростные волны больно ударяют в грудь, то словно расплющивая сердце, то вдруг ослабляя свой натиск: так по небу после грозы мчатся, обгоняя друг друга, белые тучи; пульс то учащается, то замирает, дыхание стесняется в груди. В глазах темнеет, кажется, жизненная энергия покидает меня, вытекая из кончиков пальцев… Вязанье выпадает из ослабевших рук.
Последнее время постоянно льет унылый дождь, я томлюсь целыми днями, не зная, чем себя занять, вот сегодня вытащила на веранду плетеное кресло, собираясь продолжить работу над свитером, который начала вязать еще весной, да так и бросила, не довязав. У меня был моток бледно-розовой шерсти, я добавила к ней немного ярко-голубой, по-моему, должен получиться неплохой свитер. Из этой розовой шерсти матушка когда-то, когда я еще училась в начальной школе, связала мне шарф. Концы его были сшиты вместе, так что получалось что-то вроде капюшона. Когда я надела его на голову и посмотрела на себя в зеркало, то увидела маленького чертенка. У всех моих одноклассниц шарфы были совершенно другого цвета, и этого было достаточно, чтобы я возненавидела свой всеми силами души. Правда, как-то одна моя подружка, дочь кансайского богача, солидным взрослым голосом похвалила мой шарф: «Какой у тебя милый шарфик», но от этого я еще больше сконфузилась и совсем перестала его носить, так он и провалялся все это время в шкафу. Нынешней весной мне почему-то захотелось вернуть этот шарф к жизни, я распустила его и, решив связать себе свитер, принялась было за работу, но тут же забросила ее: цвет снова показался мне слишком блеклым. Но сегодня, томясь от безделья, я опять вытащила шерсть и принялась лениво вязать. И тут я впервые обратила внимание на то, какое невыразимо нежное, тонкое сочетание образует бледно-розовая шерсть с пепельно-серым дождливым небом. До сих пор мне это и в голову не приходило. Я и представить себе не могла, как это важно — чтобы твой наряд гармонировал с цветом неба. «Гармония — как это замечательно, как прекрасно», — удивленно подумала я. Если сероватую мрачность пасмурного неба соединить с бледной розовостью шерсти, оба цвета поразительным образом оживают. Мне вдруг показалось, что клубок шерсти, лежащий на моей ладони, наполнился приятным теплом, а холодное пасмурное небо превратилось в мягкий бархат. Тут же вспомнилась картина Монэ, та, на которой изображен собор в тумане. У меня возникло ощущение, что, благодаря этому клубку шерсти, я впервые поняла смысл слова «gout». Хороший вкус. А матушка, да ведь она нарочно выбрала для меня эту розовую шерсть, зная, как прекрасно будет смотреться мой шарф на фоне серого зимнего неба, а я по своей детской глупости отвергла его… Она и не подумала настаивать, предоставила мне право самой сделать свой выбор. И ей пришлось прождать двадцать лет, пока я пойму наконец, как прекрасен этот цвет. Она никогда ничего не объясняла, только молча и покорно ждала. Какая же у меня чуткая, добрая мать! И тут косматые тучи страха и тревоги снова надвинулись и заклубились в моей груди: ведь это ее, нашу добрую и чуткую матушку, мы с Наодзи так мучили, изводили своими сумасбродными выходками и в конце концов довели до полного физического и духовного истощения. Мы ведь и сейчас делаем все, чтобы свести ее в могилу. Чем больше я думала об этом, тем мрачнее, ужаснее представлялось мне будущее, мучительная тревога овладела душой, жизненные силы вдруг покинули меня, и спицы выпали из ослабевших рук. Бросив вязанье на колени, я глубоко вздохнула и, запрокинув голову назад, закрыла глаза.