— Так пусть спасает скорее, — перебил его маркиз, — и пусть он в дальнейшем также выполнит свой долг и вернет власть законному монарху.
Пьер, по-видимому, искренне одобрил этот прекрасный ответ. Доказав свою глубокую преданность роялизму, он осмелился заметить, что в данном случае все его симпатии на стороне принца Луи-Бонапарта. Между ним и майором произошел короткий разговор, причем оба восхваляли добрые намерения президента; создавалось впечатление, что эти фразы приготовлены и выучены заранее. Впервые в желтый салон открыто проник бонапартизм. Правда, после декабрьских выборов о принце говорили уже более мягко. Он был, конечно, гораздо более приемлем, чем Кавеньяк[9], и вся реакционная клика голосовала за него. Все же на принца смотрели скорее как на сообщника, чем на друга; и этому сообщнику не доверяли, его обвиняли в том, что он загребает жар чужими руками. Но в тот вечер благодаря римскому походу собрание одобрительно отнеслось к похвалам майора и Пьера.
Группа Грану и Рудье начинала уже требовать, чтобы президент расстрелял всех этих негодяев — республиканцев. Маркиз, прислонясь к камину, внимательно рассматривал вытертый узор ковра. Когда он, наконец, поднял голову, Пьер, украдкой следивший за действием своих слов, вдруг замолчал. Маркиз де Карнаван улыбнулся и многозначительно взглянул на Фелисите. Эта быстрая игра ускользнула от присутствующих буржуа. И только Вюйе довольно едко сказал:
— Я предпочел бы, чтобы ваш Бонапарт был не в Париже, а в Лондоне. Наше дело выиграло бы от этого.
Бывший торговец маслом слегка побледнел, опасаясь, что выдал себя.
— Я вовсе не отстаиваю «моего» Бонапарта, — сказал он довольно твердо. — Вы знаете, куда бы я его упрятал, будь моя власть. Я просто считаю, что римская экспедиция — хорошее дело.
Фелисите следила за этой сценой с удивлением и любопытством. Но она ничего не сказала потом мужу; и этот случай дал толчок ее тайному предчувствию. Улыбка маркиза, значение которой ускользало от нее, заставила ее призадуматься.
С этого дня Ругон время от времени, когда представлялась возможность, вставлял словечко в пользу президента Республики. В такие вечера майор Сикардо любезно подавал ему реплики. Однако в желтом салоне по-прежнему царили клерикальные настроения. Группа реакционеров начала пользоваться в городе значительным влиянием, особенно на следующий год, благодаря реакционному движению, охватившему в то время Париж. Вся совокупность антилиберальных мер, получившая название «римской экспедиции внутри страны», окончательно укрепила торжество Ругонов в Плассане. Последние энтузиасты из буржуазии, видя что Республика умирает, спешили перейти на сторону консерваторов. Час Ругонов настал. Новый город устроил им нечто вроде овации в тот день, когда на площади Супрефектуры спилили дерево свободы. Это дерево, молодой тополь, пересаженный с берегов Вьорны, понемногу засыхало, к великому огорчению рабочих-республиканцев, которые по воскресеньям приходили наблюдать за течением болезни и не могли понять причины его медленного увядания. В конце концов какой-то подмастерье с шляпной фабрики заявил, что своими глазами видел, как из дома Ругонов вышла женщина и выплеснула у подножья дерева ведро отравленной воды. С тех пор пошел слух, что Фелисите встает по ночам и поливает тополь купоросом. Когда дерево засохло, муниципальные власти заявили, что его необходимо срубить, что этого требует достоинство Республики. Но так как боялись недовольства рабочих, то назначили для этого поздний вечерний час. Консерваторы, рантье нового города, узнав о предполагаемом торжестве, явились в полном составе на площадь Супрефектуры посмотреть, как падет дерево свободы. Вся компания желтого салона расселась у окон. Когда раздался глухой треск и тополь рухнул в темноте во весь рост, как пораженный насмерть герой, Фелисите сочла нужным помахать белым платком. В толпе раздались рукоплескания, зрители тоже стали махать платками, группа людей подошла под самые окна, крича:
— Хоронить так хоронить!
Очевидно, они подразумевали Республику. С Фелисите от волнения чуть не сделалась истерика. Для желтого салона это был знаменательный вечер.
Между тем маркиз продолжал поглядывать на Фелисите с той же загадочной улыбкой. Этот старичок был слишком хитер, чтобы не понимать, куда идет Франция. Он один из первых почуял Империю. Позднее, когда Законодательное собрание расходовало свои силы на бесплодные споры, когда даже орлеанисты и легитимисты примирились с мыслью о государственном перевороте, маркиз решил, что дело проиграно бесповоротно. Но понимал это только он один. Правда, Вюйе чувствовал, что движение в пользу Генриха V, которое поддерживала его газета, становится крайне непопулярным, но это его не смущало; он был покорной креатурой духовенства, и вся его политика состояла в том, чтобы сбыть как можно больше четок и образков. Что касается Рудье и Грану, то они пребывали в слепом страхе; трудно сказать, были ли у них какие-нибудь убеждения; они желали одного — мирно есть и мирно спать; к этому сводились все их политические стремления. Маркиз, распростившись со своими надеждами, все же постоянно бывал у Ругонов. Это его развлекало. Столкновение честолюбий, проявление обывательской тупости, — все это доставляло ему каждый вечер занимательное зрелище. Мысль о том, что он останется один в комнатке, предоставленной ему из милости графом де Валькерас, вызывала у него дрожь. С тайным злорадством он скрывал от всех свою уверенность в том, что час Бурбонов еще не настал. Он притворялся слепым, по-прежнему работал в пользу партии легитимистов и продолжал отстаивать интересы духовенства и дворянства. С первого же дня он раскусил новую тактику Пьера, но был убежден, что Фелисите действует заодно с мужем. Как-то вечером, придя раньше других, он застал ее одну.
9