Выбрать главу

— На меня?

— Что-де зря тебя в Азове на копья не приняли, что-де ты да немчин-фрыга Лефортка — одна сатана, что-де зарок вы дали русского человека извести смертью, что-де народишка ничего не позабыл и все изменные имена ему, Андрюшке, тот беглый сказал: взяты-де твоим изветом — пес ты, дьявол, сатана! — за караул стрелецкого полку Яшка Улеснев, да писарь Киндяков, да старец Дий. Ведомо тому стрельцу беглому, что ты, воевода, Кузьку Руднева да Сережку Лопатина засылал в Предтеченский на Азове монастырь — сведать, чего оный Дий говорит прелестного…

— Было, было, — скороговоркой молвил боярин. — Они и сведали…

— Сведали, да ноне на свете не живут…

— Как?

— Побили их, князь, некие люди. А потом камень к ногам, да и в воду. Вечная им память — Сережке да Кузьке. И сказывал еще тот стрелец, что быть Андрюшке к ним — чтобы, дескать, молился, да перед смертью не грешил…

— От Азова до Архангельска, — тихо сказал боярин, — добежала весть. Куда деваться, господи?

Думный еще раз толкнул дьяка. Молокоедов высунулся, посоветовал:

— Розыск бы время начать, князюшка. Самая пора нынче, по горячему следу. По-доброму, как в Азове делывали. Кнутом, да дыбою, да огоньком — все бы и сведали…

— Имать проходимцев надобно, — молвил думный Ларионов. — Всех за караул, а там с богом и попытать… Да ты, Алексей Петрович, не горюй, толковать тут длинно не надобно. В Азове было ты и вовсе обмер, как прослышал, что стрельцы тебя на копья вздумали брать, а потом все вовсе дивно обернулось. И государь тобою доволен был, ласкал, и ты сам в большую силу взошел. До тебя ныне рукою не достать. Сам думай: Лефорта покойного стрельцы крови хотели, тебя извести, да государя. Вишь как… Значит, и есть ты наивернейший государю слуга…

— Так-то оно так, — молвил воевода неопределенно, — да ведь в одночасье и пожгут…

— Пожгут — не обеднеешь. Государь-батюшка не оставит… А здесь мы с дьяками медлить не будем. Изветчика отыщем, да, помолясь, и зачнем пытать. С пытки чего не откроется: народишко вольный, бескабальный, Андрюшку смертью убили, начала лучшего и не надобно. Велишь ли?

— Велю! Да с толком чтобы делали…

— Сими днями имать зачнем.

Проводив думного Ларионова с дьяком, князь опять тяжело сел на лавку и задумался. Ужас, который испытал он в Азове в дни открытия тамошнего заговора, вновь с прежней силой охватил все его существо. Дико и подозрительно оглядываясь по сторонам, он засопел, кликнул дворецкого, шепотом велел ему делать по всему дому дубовые засовы, ставить немецкие хитрые замки, под окнами и у крыльца с постоянством держать верных караульщиков. Дворецкий — старик Егорыч, взятый еще с Азова, — тоже испугался, спросил, дыша на боярина чесноком:

— Ужели с изнова почалось?

— Будто бы починается.

— Извести собрались?

— Собрались, Егорыч…

— Я и сам так рассудил: Андрюшку смертью убили, быть беде…

Боярин для всякого опасения соврал дворецкому:

— Ты об том молчи, только я верно говорю: смертью будут убивать не токмо мое семя, но и холопей всех до единого. Ты — бережись. Береженого и бог бережет. Гляди в хоромах, всякого человека примечай, слушай речи по дому, на всей на усадьбе…

Егорыч потряс редкой бороденкой, сказал жестко:

— Будь в надежде, князь-боярин, на Азове не выдали, здесь обезопасим. Ты нам отец-батюшка, мы — твои дети…

И ушел легонькой своей, неслышной, шныряющей походкой.

Боярин подумал, повздыхал, у кивота повалился на колени, стал молиться, чтобы не помереть злою смертью, чтобы изловить злокозненных, чтобы себе добро было, а недругам — казнь лютая.

2. Много воды утекло

Иевлев проснулся поздно: ночью опять привиделся все тот же сон, проклятый, постоянный кровавый сон. Беззвучно плыли, кренясь на яминах и ухабах, малые телеги, в тех телегах сидели по двое, назначенные на казнь, закрывали прозрачными ладонями огоньки напутственных свечек, будто пламя свечи и есть жизнь. Телеги плыли бесконечно, и казалось, изойдет сердце мукой, не выдержать, не стерпеть сего зрелища. И то, что не было во сне никаких звуков, и то, что Петр тоже появился в тишине, так несвойственной его присутствию, и то, что он протягивал ему, Сильвестру Петровичу, «мамуру» — знаменитый палачев топор князя-кесаря, и то, что он, Иевлев, не мог взять мамуру, чтобы рубить головы, и пьяный Меншиков с безумными прозрачными глазами — который все куда-то шел, шепча и плача, — все это было так невыносимо, что Сильвестр Петрович проснулся совершенно разбитым и долго лежал неподвижно, перебирая в памяти те дикие дни. И опять, в сотый раз, с бешенством вспоминал безмятежное лицо Лефорта и бесконечные балы, которые он задавал в проклятые дни казней…