Выбрать главу

— А я? — спросила Таисья.

Шатаясь спросонья, подошла к нему, села рядом на лавку, вылила водку на землю, молча, с закрытыми глазами, стала жевать пустой хлеб. Потом, словно во сне, сказала:

— Лада.

— Чего?

— Лада мой! — повторила она. — Лада. Муж. Лада.

Засмеялась, припала к его плечу, вздохнула. И строгим голосом велела:

— Теперь спать меня уклади.

Удивляясь сам на себя, на нее, на все, что случилось, он опять взял ее на руки, уложил, сел рядом. Ресницы у Таисьи дрогнули, она спросила:

— Чего не поешь? Пой! Мамушка моя мне певала…

— Да коли я не умею петь-то…

— Небось, споешь.

Он завел, робея, про осоку да мураву.

— Надо больно слушать, — сердито сказала Таисья. — Пой «Мою умницу».

Кормщик прокашлялся, завел пожалостнее:

Загоена, забронена, рано выдана…

— Не отсюдова! — сказала Таисья. — Никого не было, а полпесни пропало. Пой как надо! Велено — и пой!

Кормщик еще прокашлялся, запел с самого начала:

Спи, спи, спи, ты, моя умница, Спи, спи, спи, разумница…

— Вишь как? — сказала Таисья. — Коли захочешь, так и петь можешь…

Она обняла его за шею, близко притянула к себе, к самому лицу и сказала:

— Пропал ты теперь, кормщик. Был мужик сам себе голова, а нынче кто? Кто ты есть нынче? И водочки не велела пить, ты и не стал. Хочешь поднесу?

Не дожидаясь ответа, она вскочила, налила из сулеи кружку, половину, подумав, выплеснула на пол и поднесла:

— Пей!

— Пить ли?

— Пей, коли велено! Погоди, с тобой выпью.

Она пригубила вино, сморщилась и словно бы с состраданием вздохнула, когда кормщик допил остальное. Потом крепкой рукой взяла его за волосы, откинула ему голову назад и спросила:

— Люба я тебе, Ванечка? Женой — люба? Сказывай сразу, не то уйду!

— Люба!

— А другие?

— Чего другие? — не понял он.

— Другие твои… разные…

Теперь она двумя руками держала его за волосы.

— Ну и чего, что разные? Мало ли чего…

Она смотрела на него в упор, ждала.

— Небось, на дыбе, и то помилосерднее! — усмехнулся Рябов.

Таисья больно дернула его за волосы, крикнула:

— Сказывай!

— Да что сказывать, оглашенная?

— Все сказывай, слышишь? Все, до последней до правдочки. До самой самомалейшей…

Вдруг оттолкнула и попросила жалобным голосом:

— Не смей сказывать, лапушка, ничего не смей. А коли я попрошу слезно, все едино не послушайся, чего бы ни говорила…

Он смеялся и гладил ее косы, а она смотрела ему в глаза, не моргая спрашивала:

— Сколько можешь вот так смотреть? До утра можешь?

Утром опять пришел Митенька, принес молока в глиняном кувшине, творогу, хлеба каравай, рассказал новости: преосвященный Афанасий нежданно нагрянул из Холмогор, сильно на господина полковника Снивина гневен, не благословил, к руке не подпустил, заперся с ним и дважды посохом по плеши угостил…

Господин полковник Снивин засел дома — напугался, в городе стало потише… Один только человек в открытую пошел против Афанасия — аглицкий немец майор Джеймс: будто бы отписал в Москву на Кукуй и всем нынче грозился, что на Кукуе сродственники его отдадут письмо в собственные государевы руки. Одна надежда, что то письмо с государем Петром Алексеевичем разминется — Царь, будто, плывет на стругах от Вологды вниз, к Архангельскому городу.

Дрягили, все, которых за не дельные деньги, не серебряные, на съезжую взяли, от розыску освобождены.

Шхипер Уркварт ходит веселыми ногами, но стал потише и своего боцмана будто даже запер в канатный ящик на сухоядение…

— Монаси-то наши как? — спросил Рябов.

— А чего им деется, — ответил Митенька, — кукарекают подпияхом да рыбарей мучают. Слышно, будто некоторых рыбарей повязали да в тюрьму в подземную заперли…

Рябов насупился…

Так, в тишине, на двинском ветерке, на солнечном припеке, миновало еще несколько дней. Рябов делал на высохшей сосенке зарубочки, чтоб не спутаться — сколько боярствует.

— Не сбешусь ли, отдыхаючи столь долго? — спросил он как-то Таисью.

— В море занадобилось? — молвила она.

— Ин и в море бы сходить…

Подолгу слушал, как шумит набируха, следил за облаками в небе, рассказывал: