— Ой, женки, разлапушки, вынесите какую-никакую одежонку. Которая вынесет — женюсь! Ей-ей, женюсь…
Рябов, слушая Федора, крутил головой, похохатывал:
— От старый бес! И не занемог с той ночки?
— Где там!
Федор рассказывал без осуждения, — что, мол с него спросишь, коли таков на свет уродился…
— Да зайдем в избу-то, закусим, — спохватился Федор. — Небось, оголодали здесь на казенных хлебах. У нас всего напасено, куда как хватит.
Закусить пошли вниз, в камору, пестро и богато украшенную резьбою и лазоревым сукном. Здесь, на лавке, прикрытый до горла козловым одеялом, дремал бородатый человек, немолодой видом, с плешью, с острым, как у покойника, носом.
— Тимоха! — воскликнул Рябов, едва взглянув на спящего. — Кочнев!
— Он самый! — ответил Федор. — Вспомнил?
— Да как не вспомнить, коли мы с ним на Черной Луде почитай сорок дней едину морошку ели, да богу молились, да крест ставили. Привелось!
И Рябов, присев на корточки возле лавки, с ласковой улыбкою стал толкать Тимоху, таскать за бороду, пока тот не открыл глубоко ввалившиеся глаза и не вздохнул.
— Не признаешь? — спросил кормщик.
Слуга принес деревянную мису с двинскими шаньгами, облитыми сметаной, битой трески в рассоле, каши заварухи — горячей, с пылу с жару, густого темного пива в жбане. Иевлев сел за стол, Федор против него. Рябов подал Тимохе пива в точеной деревянной кружке, спросил:
— Так и не признаешь?
Тот все смотрел, моргая, потом сказал:
— Немощен я, куда мне…
Помочил усы в пиве и вновь улегся лицом к стене. Рябов, недоумевая, посмотрел на Федора. Тот просто ответил:
— Помрет скоро. Внутренность у него отбитая вовсе. Как яхту сию зачали строить, зашибли его полозом, поперек чрева полоз упал.
Кормщик хмуро сел к столу, налил себе пива, спросил:
— За каким же лихом мотаете вы его на корабле?
— То сам Тимофей приказал взять его на яхту, хоть бы даже и помирал вовсе. Да и понять душу мастера надобно: сам судно построил, все оно его рук дело. Быть бы ему наипервеющим корабельным мастером на Руси, коли бы пожил еще. Для сей яхты чертежи на песке хворостиной выводил, и все мнился ему корабль для океанского ходу, стопушечный, на три дека, — будто велено ему, Тимофею, строить. Грамоты знает мало, цифирь ведает чудно: что и вовсе не слышал, а что и крепко понимает; все мне бывало сказывал: «Считай, Федор, мыслимо ли кокоры врубить так-то, коли полоз поставим мы кораблю такой-то…»
Кочнев застонал на своей лавке, с трудом повернулся от стены. По исхудалому измученному лицу ползли капли пота.
— Худо, Тимофей? — спросил Федор. — Может, попа покликать?
— А я, может, и не помру. Не хочу помирать и не стану! — сказал Кочнев. — Ну его к ляду, попа вашего…
И опять застонал.
— Не признаешь меня, мастер? — спросил Иевлев.
Кочнев не ответил — задремал.
— Оживет еще Тимофей! — негромко сказал Рябов. — Я ихнюю породу знаю — жилистые люди. В воде не тонут, в огне не горят…
— Как с точильными работами справились? — спросил Иевлев. — Дело куда как нелегкое…
— А братец сам точить зачал, — ответил Федор. — Ему как в голову что зайдет — никаким ладаном не выкуришь. Выточу, говорит, и шабаш. Я, говорит, человек, богом взысканный, и коли захочу, так меня не остановишь. Привез в Вавчугу станок точильный, привод поставил и давай точить. Сколь ни точит — нейдет дело. Ободрался весь, руки в кровище, глаза дикие. Ну, попался об ту пору мужичок ему, кличкой Шуляк. Сам квелый, богомолец — на Соловки собрался, да путь длинный, не осилил. Осип его и подобрал. «Точить, спрашивает, можешь?» — «Отчего, — отвечает мужичок, — отчего и не мочь? Можем. Такое наше дело, чтобы, значит, точить». А Осип ему: «Блоки корабельные будешь точить». Мужик, известно, блоки в глаза не видывал. Тут в помощь Тимофей кинулся: так, дескать, и так делай. А братец свое: «Коли выточишь — озолочу, коли не осилишь — повешу!»
Федор тихо засмеялся, собрал со скатерти крошки, кинул в окно — чайкам.
— Напугался мужик. Уж я его утешал-утешал. Ничего, водицы попил, давай точить. Ну и выточил.
— Здесь мужичонко-то? — спросил Иевлев.
— А куда ему деваться? Нарядили в кафтан, сапоги дали, шапку. Давеча Петр Алексеевич как про сие прослышал, засмеялся и говорит — корабельный, мол, тиммерман Шуляк.
Сощурив умные глаза, прихлебывая вино, Федор заговорил опять, и под редкими пушистыми его усами заиграла добрая улыбка.