— Сеньоры, сеньоры! — кричал король. — Соблаговолите отвести меня со всей учтивостью, а также и моего сына к принцу, моему кузену. И не деритесь из-за того, кто взял меня в плен. Я достаточно могуществен, чтобы озолотить всех вас…
Но они не слушали его. Они по-прежнему вопили:
— Это я его схватил! Нет, он мой!
И они, эти рыцари, эти спесивые горлопаны, затеяли между собой драку, угрожающе нацелив на соперника железные свои когти, — грызлись между собой за короля, как псы грызутся за кость.
А теперь посмотрим, что поделывает принц Уэльский. Добрый его военачальник Джек Чендос прискакал к нему, и оба стояли на пригорке, откуда открывалось почти все поле боя. Их кони с окровавленными ноздрями были все в пене, и с удил стекали струйки слюны. Они и сами еле переводили дух. «Мы слышали, и я, и он, как оба мы жадно заглатывали воздух…» — рассказывал мне потом Чендос. По лицу принца бежал пот, и стальная сетка, прикрепленная к шлему и закрывавшая лицо и плечи, мерно вздымалась при каждом вздохе.
Перед ними, куда ни кинь взгляд, повсюду развороченные палисады, примятые кусты, вытоптанные виноградники. Повсюду тела убитых людей и лошадиные трупы. Там никак не желающая издыхать лошадь била в воздухе копытами, здесь полз по земле воин в доспехах. А чуть дальше трое оруженосцев несут к подножию дерева умирающего рыцаря. И повсюду валлийские лучники и ирландские ратники обшаривали трупы. Издалека еще доносился порой звон мечей: там еще шел бой. Английские рыцари спустились в долину и окружили кольцом остатки французского войска, пытавшегося прорваться.
Первым заговорил Чендос:
— Благодарение Богу, нынешний день — ваш день, ваше высочество!
— Верно, по воле Божьей, это так. Мы взяли верх! — ответил ему принц.
И Чендос продолжал:
— По-моему, лучше остаться вам здесь и разместить ваше личное войско возле вон того кустарника, на вершине холма. Тогда к вам стекутся все ваши люди, рассыпавшиеся по долине. Да и вам там будет прохладнее, потому что смотрите, как вы разгорячились. А преследовать нам больше некого.
— Таково и мое мнение, — подтвердил принц.
И пока стяг с вышитыми на нем львами и лилиями водружали в кустах и трубили, трубили трубачи, играя сбор, принц Эдуард снял свой шлем, тряхнул белокурыми кудрями, утер мокрые усы.
Ну и денек! Признаем же, что принц не щадил нынче живота своего, скакал без устали по дороге, чтобы его видело все его войско; подбадривал своих лучников, увещевал своих рыцарей, решал, куда послать подкрепления… Ну конечно, в основном-то решали его маршалы Варвик и Суффолк, но принц всегда был рядом и успевал бросить им из седла: «Хорошо, хорошо, вы действуете правильно…» Откровенно говоря, он лично принял лишь одно решение, зато самое важное, и благодаря этому решению слава сегодняшнего дня по праву принадлежала ему. Когда он увидел, что войско герцога Орлеанского отходит в беспорядке, под напором собственной же отступающей конницы, он тут же велел посадить в седло своих людей, чтобы уже самому проделать тот же маневр, когда подойдут войска герцога Нормандского. Сам он бросался в схватку раз десять. Людям казалось, будто он воистину вездесущ. И каждый, подъезжая после боя к принцу, повторял ему это:
— Ныне ваш день, день вашей славы… Эту великую дату сохранит память людская. Ныне ваш день, вы свершили чудо!
Дворяне из его личной охраны и придворная челядь торопились разбить ему шатер, и они подогнали повозку, укрытую в надежном месте, где было приготовлено все для трапезы: сиденья, столы, куверты, вина.
А принц все не мог решиться сойти с коня, словно победа еще не была одержана.
— Где же король Франции? — вопрошал он своих оруженосцев. — Видел его кто-нибудь или нет?
Он был словно во хмелю после ратных трудов. И гонял коня по всему пригорку, готовый вступить в решающую, последнюю схватку.
И вдруг он заметил среди вересковых зарослей неподвижно лежащего воина в кирасе. Рыцарь был мертв; все оруженосцы покинули его, кроме одного, раненого старика слуги, забившегося в густой кустарник. А рядом с рыцарем лежало его знамя: на пурпуровом поле гербы Франции. Принц приказал снять с убитого шлем. Да-да, Аршамбо… вы угадали, это был мой племянник. Это был Робер Дюраццо.
Я не стыжусь этих слез… Конечно, повинуясь лишь голосу собственной чести, он совершил то, что честь церкви, да и моя тоже, должны были бы ему запретить. Но я его понимаю. И к тому же он был храбрец… И не проходит дня, чтобы я не молил Господа отпустить ему это невольное прегрешение.