— Майк, но будем же драться!
— А что пользы, Пит? Ты сам сказал — глупость. Может быть, паралюди опередили нас в техническом отношении, может быть, они даже, как ты утверждаешь, стоят выше нас по развитию, но ведь ясно, что глупы они не меньше нашего, и на этом всё кончается. Тут я согласен с Шиллером.
— С кем?
— С Шиллером. Был такой немецкий драматург лет триста назад. В пьесе о Жанне д’Арк он сказал примерно следующее: «Против глупости сами боги бороться бессильны». А я не бог и тем более не стану бороться. Брось, Пит, и займись чем-нибудь другим. Возможно, на наш век времени хватит, а если нет, так ведь изменить всё равно ничего нельзя. Извини, Пит. Ты отлично дрался, но ты потерпел поражение, и я больше в этом не участвую.
Он вышел, и Ламонт остался один. Он сидел неподвижно, только его пальцы бесцельно барабанили и барабанили по столу. Где-то в глубинах Солнца протоны соединялись чуть более бурно, и с каждым мгновением это «чуть» увеличивалось, увеличивалось, увеличивалось, приближая тот миг, когда хрупкое равновесие нарушится…
— И никто на Земле не успеет понять, что я был прав! — крикнул Ламонт и замигал, стараясь удержать слезы.
Часть II. …САМИ БОГИ
Глава 1а
Дуа легко ускользнула от остальных. Она всегда опасалась, что это вызовет неприятности, но почему-то всё обходилось благополучно. Более или менее.
А с другой стороны — что тут, собственно, такого? Ун, правда, возражал против этого со своим обычным высокомерием. «Не броди, — говорил он. — Ты же знаешь, как это раздражает Тритта». О своем раздражении он не упоминал — рационалы не сердятся из-за пустяков. И тем не менее он опекал Тритта почти так же заботливо, как Тритт опекал детей.
Правда, если она настаивает, Ун всегда позволяет ей делать то, что она хочет, и даже вступается за неё перед Триттом. Иногда он даже не скрывает, что гордится её способностями, её независимостью… «Как левник он вовсе не так уж плох», — подумала она с рассеянной нежностью.
Ладить с Триттом труднее, и он очень хмуро смотрит на неё, когда она бывает… ну, когда она бывает такой, какой ей хочется. Впрочем, правники иначе не могут. Для неё-то он, конечно, правник, но ведь он ещё и пестун, а потому дети заслоняют от него всё остальное. Это и к лучшему — в случае неприятностей всегда можно рассчитывать, что кто-нибудь из детей отвлечет его внимание.
Не то чтобы Дуа очень считалась с Триттом. Если бы не синтез, она бы, наверное, вообще его игнорировала. Другое дело Ун. Он сразу показался ей удивительно интересным: от одного его присутствия её очертания теряли чёткость и начинали мерцать. И то, что он рационал, делало его только ещё интереснее. Она не понимала почему. Но это тоже было одной из её странностей. Ну, она уже привыкла к своим странностям… почти привыкла.
Дуа вздохнула.
Когда она была ребенком и ещё ощущала себя законченной личностью, самодостаточным существом, а не частью триады, она осознавала эти странности гораздо острее. Потому что их подчеркивали другие. Даже такая мелочь, как выход на поверхность под вечер…
Как ей нравилась поверхность в вечерние часы! Остальные эмоционали пугались холода, сгущающихся теней — они коалесцировали, едва она начинала описывать свои впечатления. Сами они с удовольствием выходили в теплое время дня, расстилались и ели, но оттого-то она и не любила поверхность в дневные часы: их болтовня наводила на неё скуку.
Конечно, не есть она не могла, но насколько приятнее питаться по вечерам, когда еды, правда, очень мало, зато кругом всё тускло-багровое и она совсем-совсем одна! По правде сказать, в разговорах с другими эмоционалями она изображала поверхность куда более холодной и унылой, чем на самом деле, — просто чтобы посмотреть, как они, пытаясь вообразить подобный холод, становятся жесткими по краям — в той мере, конечно, в какой молодые эмоционали вообще способны обрести жесткость. Потом они начинали шептаться о ней, смеялись… и оставляли её в одиночестве.
Маленькое солнце уже почти достигло горизонта и тонуло в таинственной алости, которую, кроме неё, некому было видеть. Она разостлалась, утолщилась по спинно-вентральной оси и принялась поглощать слабую жиденькую теплоту, неторопливо её усваивая, смакуя чуть кисловатый, почти неуловимый вкус длинных волн. (Ни одной из знакомых ей эмоционалей этот вкус не нравился. Но не могла же она объяснить, что для неё он неразрывно связан со свободой — со свободой быть одной, без других.)