— Довольно! — крикнул Талмудовский. — Скажи, Шкарлато, как поступил бы ты, если бы обнаружилось, что один из нас тайный граф?
Тут испугался и Шкарлато. На лице его показался апельсиновый пот.
— Что ж, ребятки, — забормотал он. — В конце концов нет ничего особенно страшного. Вдруг вы узнаете, что я граф. Немножко, конечно, неприятно… но…
— Ну, а если бы я? — воскликнул Талмудовский.
— Что ты?
— Да вот… оказался графом.
— Ты, графом? Это меня смешит.
— Так вот я граф… — отчаянно сказал член партии.
— Граф Талмудовский?
— Я не Талмудовский, — сказал студент. — Я Средиземский. Я в этом совершенно не виноват, но это факт.
— Это ложь! — закричал Шкарлато. — Средиземский — я.
Два графа ошеломленно меряли друг друга взглядами. Из угла комнаты послышался протяжный стон.
Это не выдержал муки ожидания, выплывая из-под одеяла, третий граф.
— Я ж не виноват! — кричал он. — Разве я хотел быть графским сынком? Любовный эксцесс представителя насквозь прогнившего…
Через пятнадцать минут студенты сидели на твердом, как пробка, матраце Пружанского и обменивались опытом кратковременного графства.
— А про полчок его величества короля датского он говорил?
— Говорил.
— И мне тоже говорил. А тебе, Пружанский?
— Конечно. Он сказал еще, что моя мать была чистая душа, хотя и еврейка.
— Вот старый негодяй! Про мою мать он тоже сообщил, что она чистая душа, хотя и гречанка.
— А обнимать просил?
— Просил.
— А ты обнимал?
— Нет. А ты?
— Я обнимал.
— Ну и дурак!
На другой день студенты увидели из окна, как вынесли, в переулок желтый гроб, в котором покоилось все, что осталось земного от мстительного графа. Посеребренная одноконная площадка загремела по мостовой. Закачался на голове смирной лошади генеральский белый султан. Две старухи с суровыми глазами побежали за уносящимся гробом. Мир избавился от великого склочника.
1930–1931
Здесь нагружают корабль
Когда восходит луна, из зарослей выходят шакалы.
Ежедневно собиралось летучее совещание, и ежедневно Самецкий прибегал на него позже всех.
Когда он, застенчиво усмехаясь, пробирался к свободному стулу, собравшиеся обычно обсуждали уже третий пункт повестки. Но никто не бросал на опоздавшего негодующих взглядов, никто не сердился на Самецкого.
— Он у нас крепкий, — говорили начальники отделов, их заместители и верные секретари. — Крепкий общественник.
С летучего совещания Самецкий уходил раньше всех. К дверям он шел на цыпочках. Краги его сияли. На лице выражалась тревога.
Его никто не останавливал. Лишь верные секретари шептали своим начальникам:
— Самецкий пошел делать стеннуху. Третий день с Ягуар Петровичем в подвале клеят.
— Очень, очень крепкий работник, — рассеянно говорили начальники.
Между тем Самецкий озабоченно спускался вниз.
Здесь он отвоевал комнату, между кухней и месткомом, специально для общественной работы. Для этого пришлось выселить архив, и так как другого свободного помещения не нашли, то архив устроился в коридоре. А работника архива, старика Пчеловзводова, просто уволили, чтоб не путался под ногами.
— Ну, как стенновочка? — спрашивал Самецкий, входя в комнату.
Ягуар Петрович и две девушки ползали по полу, расклеивая стенгазету, большую, как артиллерийская мишень.
— Ничего стеннушка, — сообщал Ягуар Петрович, поднимая бледное отекшее лицо.
— Стеннуля что надо, — замечал и Самецкий, полюбовавшись работой.
— Теперь мы пойдем, — говорили девушки, — а то нас и так ругают, что мы из-за стенгазеты совсем запустили работу.
— Кто это вас ругает? — кипятился Самецкий. — Я рассматриваю это как выпад. Мы их продернем. Мы поднимем вопрос.
Через десять минут на третьем этаже слышался голос Самецкого:
— Я рассматриваю этот возмутительный факт не как выпад против меня, а как выпад против всей нашей советской общественности и прессы. Что? В служебное время нужно заниматься делом? Ага. Значит, общественная работа, по-вашему, не дело? Товарищи, ну как это можно иначе квалифицировать, как не антиобщественный поступок!
Со всех этажей сбегались сотрудники и посетители.
Кончалось это тем, что товарищ, совершивший выпад, плачущим голосом заверял всех, что его не поняли, что он вообще не против и что сам всегда готов. Тем не менее справедливый Самецкий в следующем номере стенгазеты помещал карикатуру, где смутьян был изображен в самом гадком виде — с большой головой, собачьим туловищем и надписью, шедшей изо рта: «Гав, гав, гав!»