Выбрать главу

Одним из них был Поль Пуаре, о котором я недавно рассказывал. Все такой же великолепный, несмотря на свои невзгоды, и по-прежнему необычный, поскольку явился — ошеломляющее новшество! — в сопровождении нарочно нанятого для этого случая кинооператора, который своей камерой на деревянной треноге снимал все важные моменты дня. «Эта пленка — мой подарок, — сказал мне Пуаре. — Память на всю жизнь». Ее целлулоидная основа уже давно рассыпалась в прах.

Другой гость, друг отцовской семьи, был еще более внушителен, без помощи всякой светской или кинематографической знаменитости. Хватало его белого облачения.

Преподобный отец Паде, провинциал ордена доминиканцев, безмятежно и непререкаемо царил в обители по адресу: улица Фобур Сент-Оноре, 222, осуществляя власть над четырьмя сотнями монахов, распределенных по тринадцати монастырям провинции Франция; под его юрисдикцией состояли также миссии в Шотландии, Швеции и Палестине. Но какими бы ни были его пасторские и административные обязанности, он обладал присущим крупным духовным деятелям свойством: необычайной доступностью для отдельных душ, причем особую нежность проявлял к детям, как это доказывал его приход. Он обращался к ним «батюшка мой», «матушка моя», словно видел в каждом из них зерно монастырского призвания.

Отец Паде происходил из Артуа, из крестьянской семьи. Крупный, тяжеловесный, с выпирающим из-под облачения животом, он никогда не разваливался в кресле, но держался прямо. Его лицо было почти без ресниц и бровей, но зато обладало широкими плоскими щеками и мощным подбородком; совершенно плешивая голова без лишних выпуклостей казалась кубом, грубо вытесанным из неподатливого дерева.

Он клал четыре кусочка сахара в кофе; но в церкви заражал всех истовостью своей молитвы; когда он с вами говорил, его взгляд наполнял душу.

Вечером того дня, полного волнений, ладана, звуков фисгармонии, запахов воска, голосов, шума, поцелуев и поздравлений, а также усталости, я, мечтая о будущем, хотел стать не знаменитым кутюрье или кинематографистом, а доминиканцем.

Отец Паде, с которым я виделся время от времени на протяжении всего своего детства, умер через несколько лет, произнеся одно из тех предсмертных слов, которые определяют всю жизнь человека. Заболев пневмонией и чувствуя как-то ночью, что конец близок, он попросил монаха, который за ним ухаживал, созвать всех братьев обители. А когда те собрались, с трудом поместившись в его келье, он сказал им просто, уже угасающим голосом: «Братья мои, полагаю, что Господь призовет меня сегодня ночью. Хочу сказать вам только одно: любите друг друга». И впал в агонию.

Доминиканцем я не стал, но построил по образу отца Паде единственный по-настоящему добрый и достойный уважения характер в «Сильных мира сего» — отца Будре, искупающего грехи всех остальных и в первую очередь, надеюсь, самого автора, доказывая, что у него в душе не одна лишь чернота и жестокость.

Я покончу с воспоминаниями, которые оставил во мне этот период детства, упомянув вполне классические каникулы на нормандском побережье. Мы провели август в шале, снятом в Уистреам-Ривабелла. Пляжные игры, замки из песка, лов креветок. Отец, который производил сильное впечатление на купальщиков, ныряя в воду с самого высокого трамплина опасным задним прыжком, тщетно пытался научить меня плавать. Иногда перед обедом меня брали на террасу казино, где мои родители встречались с друзьями, а я имел право выпить гренадину под музыку маленького оркестра, игравшего модные мелодии.

На дощатых мостках вдоль пляжа, окаймленных тентами и купальными кабинками, как на всех нормандских курортах от Трувиля до Курселя, мы встречали Аристида Бриана, совершавшего свою ежевечернюю прогулку. В здешнем порту стояло его маленькое парусное суденышко, а в деревне он был почти нашим соседом, поскольку владел в Кошереле на Эре, всего в нескольких километрах от Ла-Круа-Сен-Лефруа, имением, где, по слухам, принимал своих красивых подружек из «Комеди Франсез».

Почти постоянный министр иностранных дел (когда не был председателем совета), этот пожилой человек с округлыми плечами, густыми усами и магическим голосом соединял с крайней политической беспринципностью лирическую и несокрушимую веру в единение народов.

Его оспаривали, подвергали нападкам, хулили по любому поводу, однако он был незаменим даже для своих наихудших противников и, оправившись от всего, продолжал вселять в людские сердца веру, от которой ежедневные потоки клеветы давно должны были бы его отвратить.

Сколько раз накануне своего неминуемого низвержения поднимался он на трибуну палаты изнуренный, с поникшей головой, неся тяжелые папки с документацией, которые даже не откроет, и, пустившись в несравненную ораторскую импровизацию, переубеждал ассамблею!