Маша похудела, подстригла волосы короче, чем раньше, и в своей военной форме с немножко широким, не по шее, воротником гимнастерки вдруг снова превратилась из женщины в девушку, и даже не в ту, какой была перед самым замужеством, а в ту, которую Синцов провожал когда-то, шесть лет назад, на Дальний Восток.
— Все-таки пошла на военную службу, — сказал он наконец.
— Пошла.
— Я так и считал. Даже и не думал, что встречу тебя здесь.
— Значит, нас сам бог свел, — порывисто сказала Маша. — Меня ведь только сегодня отпустили. Я уже месяц не была здесь. И чтобы именно ты и именно я, в один день…
— Значит, очень нужно было увидеться, — сказал Синцов, и на его изможденном лице появилась так хорошо знакомая Маше добрая улыбка старшего, гораздо больше ее знающего человека. — Не удивляйся. Лучше сама расскажи: почему пришла, и почему месяц не была, и что у тебя за служба, и где?
Маша сделала слабую попытку возразить: все, что было с ней, не так уж интересно. Но он, тихонько взяв ее за руки у запястий, мягко, но властно остановил ее.
— Я все тебе расскажу, но это долгая песня. А вот ты мне скажи сразу, в двух словах: где ты служишь? На фронте еще не была?
Маша посмотрела на его худое, усталое лицо, на резкие, незнакомые складки у потрескавшихся губ, заглянула ему в глаза, в которых тоже было что-то такое, — она не могла уловить что, но что-то такое, чего не было раньше, — и поняла, что ему надо или не говорить ничего, или говорить все. Скупясь на слова, потому что ей казалось важней всего поскорей вымыть и уложить его, она коротко рассказала о себе, нарушая одним махом все полученные в школе строгие инструкции: никому, нигде, ни при каких обстоятельствах… По правде говоря, она даже не подумала сейчас об этом, потому что ни обстоятельства, в которых она оказалась, ни человек, с которым она всем этим делилась, не могли быть предусмотрены ни в каких инструкциях.
Синцов слушал ее, по-прежнему держа за руки и каждый раз чувствуя, как они вздрагивают в его ладонях, когда Маша по ходу рассказа хотела сделать какой-нибудь жест. Она рассказала ему все, кроме двух вещей: что ее будут забрасывать в ближайшие дни и что ровно в семь утра за углом, на Пироговке, ее будет ждать грузовик.
Он слушал ее, не меняя выражения лица, только, кажется, еще больше побледнев. Если бы он услышал все это три месяца назад, а тем более до начала войны, наверное, он бы ужаснулся тому, что предстояло Маше, и так бы прямо и сказал ей. Но сейчас, после всего пережитого, хотя его сердце наполнилось тревогой за нее, он не чувствовал себя вправе сказать ей ни слова. Он видел в окружении женщин, делавших не меньше, чем то, что только еще собиралась сделать Маша. Почему же она не имеет права на это? Потому что их он не любил, а ее любит?
— Ну что ж, — справившись с собой, сказал он, когда Маша замолчала и с тревогой посмотрела ему в лицо, — может, где-нибудь там, за фронтом, встретишь кого-нибудь из наших с тобой вяземских знакомых.
— А ты думаешь, Вязьму не успели эвакуировать?
— Думаю, что не успели, — сорвавшимся голосом сказал Синцов; при этом вопросе его передернуло от воспоминаний. — Думаю, не успели, — повторил он. — Как и другие города. — Он приблизил свое лицо к ее лицу и, переменив тон, сказал тихо и спокойно, как маленькой: — Ты, наверно, вообще еще не до конца себе это представляешь.
— Очень устал? — спросила Маша.
Синцов закрыл глаза и снова открыл их.
— Трудно было?
Синцов чуть заметно кивнул, — у него закружилась голова, и он старался овладеть собою.
— Когда прилетел в Москву, сегодня? — тихонько спросила Маша; ей показалось, что он, закрыв глаза, что-то вспоминает.
И оттого, что она спросила так тихо, и оттого, что он боролся в эту секунду с головокружением, он не расслышал слова, которое бы его удивило, — «прилетел», а услышал только последнее слово «сегодня» и слабо кивнул головой.
— Сейчас я тебя раздену, вымою и уложу спать, — сказала Маша. И, сама испугавшись слова «вымою», чтобы ему не пришло в голову, что он ей неприятен и не мил такой грязный, какой он есть сейчас, — порывисто взяла его тяжелую, в ссадинах и кровоподтеках руку и раз за разом горячо поцеловала ее.
— Вымоемся, хорошо? — спросила она, поднимая глаза.
Что ему было сказать?
— Да, хорошо, конечно, хорошо! — Чего он еще мог хотеть, как не того, чтобы эти сильные, нежные, маленькие руки, которые он столько раз вспоминал, раздели его, вымыли, уложили в постель?
— Я как только увидела тебя, сразу поставила греть на кухне воду.