— Нет, — сказал Синцов и объяснил, что вчера работал на строительстве баррикад у Крымского моста, а ночь провел в метро.
— А Елкин вчера сомневался, что придешь… — усмехнулся Малинин. — Боялся, сбежишь!
— Куда и зачем? — спросил Синцов.
— Вот именно, куда и зачем? А я тебя помню, — вдруг снова сам себя прервал Малинин: это была вообще его манера разговаривать. — Я тогда на месте Елкина работал и документы твои готовил, когда тебя принимали. У меня память такая: вновь принятых тысячи три прошло, ну и исключенных тоже перевидал, а если пригляжусь, каждого второго вспомню.
Синцов был рад, что этот угрюмый человек, оказывается, помнил, как он вступал в партию, и, в свою очередь, попробовал вспомнить Малинина, но вспомнить не смог.
— А ты не пробуй, — угадал его мысли Малинин. — Меня запомнить — это роли не играет, вот что я тебя помню — это роль играет. Как же с тобой такая беда вышла, товарищ дорогой? — Малинин покачал головой. Он не склонен был преуменьшать беды, случившейся с Синцовым. — Вчера ни буквы не соврал, от аза до ятя — все правда?
— Все, — сказал Синцов.
Что еще он мог добавить, чем мог убедить?
Малинин долго молча смотрел на него.
В противоположность веселому Елкину этот угрюмый человек, постаревший, сидя в отделе партийного учета, не имел второго, запасного мнения, на всякий случай. У него было о людях одно-единственное мнение — хорошее или плохое, он им или верил, или нет. И если верил, то до конца, а если не верил хоть в чем-то, не верил вообще.
Если б у него оставалась доля сомнения в том, что весь рассказ Синцова — правда, он бы и не подумал сделать то, на что готов был сейчас решиться. Он продолжал сомневаться только в одном: имеет ли он, Малинин, полное право сделать это?
«Имею! — решил он наконец. — Сам же иду, сам же рядом буду… И Губеру докажу… А не докажу — тогда поглядим».
— Значит, так, — после молчания сказал Малинин. — Коммунистический батальон сейчас сформирован в районе, но там не только коммунисты и комсомольцы, беспартийный актив тоже. Я иду туда. Сегодня ночью доказал, отпустили… За ночь еще несколько взводов скомплектовали. Командиров пока нет, я за старшего в своем взводе, так что запишу тебя с собой. Через час пойдем в батальон, на Плющиху. Ну как, писать тебя? — спросил Малинин, вынимая из кармана галифе сложенную пополам школьную тетрадку.
— Что вы спрашиваете?
Малинин подошел к столу, вынул из кармана гимнастерки очки, никак не шедшие к его крупному, сильному лицу, раскрыл тетрадку и провел пальцами по списку. В списке значилось двадцать шесть номеров. Он обмакнул ручку, добавил номер двадцать седьмой и вывел каллиграфическим почерком: «Синцов…»
— Имя, отчество?
— Иван Петрович.
«И.П.» — написал Малинин, промокнул тетрадь пресс-папье, положил обратно в карман галифе и только тогда сказал:
— Явимся — доложу комиссару батальона. Как решит… А я свое мнение скажу.
Он не подчеркнул этой фразы, хотя она значила многое. Он шестнадцать лет просидел за учетным столом и только два года назад, испортив зрение, перешел в инструкторы. Здесь, в районе, его мнение имело вес, особенно в таком деле, как проверка кадров, как доверие или недоверие. Тем сильней, конечно, была и его ответственность за этого сидевшего напротив человека, и Малинин прекрасно понимал это, хотя и не подчеркивал.
Слова Малинина о том, что он еще доложит комиссару, прошли мимо сознания Синцова. Он был слишком счастлив открывшейся перед ним возможности сегодня же вместе с Малининым попасть в коммунистический батальон.
— Никогда в жизни вам этого не забуду, — сказал он.
— А зачем помнить? — ответил Малинин со своей обычной угрюмой повадкой. — Если б я тебе с барахлом места до Казани достал, вот это бы надо помнить, — усмехнулся он. — Вчера человек двадцать обещали век не забыть. А тебе что ж, помогаю опять на войну попасть! Так ты все равно попадешь. Один черт, только лишняя волокита была бы.
— Ладно, молчу, — сказал Синцов. — Я просто рад, что вы мне поверили. Могли не поверить, а поверили. Вот и все.
— А всем верить нельзя, — по-своему поняв это замечание, как вообще жалобу на бдительность, сердито отозвался Малинин. — Всем верить — в трубу вылетишь. Да и черт с тобой, что вылетишь, — Советскую власть по ветру пустишь. Хотел бриться, да отдумал, — снова сам себя перебил он. — Если хочешь, брейся, там, на подоконнике, моя бритва и кисточка. Время еще есть…