Малинин вошел, увидел Синцова, по своей неприветливой привычке исподлобья взглянул на него и хмуро кивнул.
— Вот, пожалуйста… — Губер подвинул ему по столу бумажку, с трудом скрыв при этом насмешливое выражение глаз. — Один бюрократ написал бюрократическую бумажку, другой положил на ней резолюцию, а живой человек, — кивнул он на Синцова, — ходит по замкнутому кругу и не может из-за этих бюрократов попасть на фронт. Как, по-твоему, — вдруг весело спросил он, — можно покончить с бюрократизмом, записать добровольца Синцова в твой взвод — и на том прощай законность и да здравствует партизанщина?! А?
Но Малинин не принял шутки.
— Так как же решили? — сумрачно спросил он.
— Как решили? — все так же весело переспросил Губер. — Бумажка останется у меня, а он, — Губер кивнул на Синцова, — у тебя. Бумажкой в случае чего буду оправдываться я, а уж ты будешь оправдываться поведением товарища Синцова в бою!
Последние слова Губер сказал серьезно, и по контрасту с его обычным тоном они прозвучали почти патетически.
— Я оправдаю доверие, — сказал Синцов. — Можете быть спокойны!
— А я вообще редко волнуюсь, — поднимаясь из-за стола, сказал Губер своим прежним насмешливым тоном. Он был человек с романтической стрункой, но душил ее в себе. Задушил и сейчас.
— Можно идти? — угрюмо спросил Малинин.
— Если не хочешь высказываться, можешь идти.
— А чего ж высказываться? Решили бы теперь по-другому — пошел бы пожаловался на вас в райком.
— Использовал бы последнюю возможность? — съязвил Губер.
— Вот именно. — Малинин повернулся к Синцову: — Идем!
Глава 14
Вторые сутки, как выпал снег. Стоял солнечный день, холодный и ясный.
Малинин шел из роты во взвод; сначала, пригнувшись, перебежал открытое место по забеленному снегом ходу сообщения, а потом полез напрямик на небольшую горушку с развалинами кирпичного завода; в этих развалинах и сидел взвод. Хотя было морозно, солнце, особенно на подъеме, грело даже через ушанку.
Он остановился, чтобы перевести дух, обернулся и посмотрел назад.
Сзади расстилался обычный пейзаж Подмосковья: слегка холмистый, с черными пятнами рощ и полосами лесов на горизонте. Поближе квадратом чернела горелая усадьба МТС — там был штаб батальона, подальше виднелись крыши деревни — там размещался штаб полка. На снегу выделялись каждая свежепротоптанная тропа, каждый окоп и ход сообщения. Как их ни маскируй, сейчас, с этой маленькой возвышенности, они были хорошо видны. Снег все выдавал.
В тот же день, как бойцы коммунистического батальона прибыли с пополнением в 31-ю стрелковую дивизию, Малинину присвоили звание и послали политруком роты. В этой должности он состоял и теперь, после десяти дней боев.
Бои были непрерывные и кровопролитные; дивизию еще раз пополнили, уже после того пополнения, с которым пришел Малинин. Правда, на этот раз пополнили скупо, чувствовалось, что недодали, приберегая на будущее.
Немцы по-прежнему имели успехи, и сегодня дивизия дралась спиной к Москве, еще на двадцать километров восточней того рубежа, на котором застал ее Малинин.
За это время она трижды отступала с занимаемых позиций. Два раза — выравнивая фронт с соседями и избегая окружения, а в третий раз потому, что один из ее полков был почти целиком уничтожен, а два других не смогли удержаться. Лишь к утру следующего дня далеко в тылу, на запасных позициях, удалось тогда задержать немцев и положить их перед собой на землю собственным огнем и массированным ударом работавшей из глубины тяжелой артиллерии. На этих позициях, по переднему краю которых шел сейчас Малинин, дивизия зацепилась и больше не отступала, хотя предыдущие трое суток прошли в жестоких атаках.
Так обстояли дела на участке дивизии, а все, вместе взятое, в масштабах всего подмосковного фронта было громадным затяжным оборонительным сражением, в котором, казалось, вот-вот должны были иссякнуть и силы наступающих, и силы обороняющихся, но ни те, ни другие все не иссякали и не иссякали. Бои продолжались с прежним ожесточением и перевесом в пользу немцев, которым, однако, несмотря на перевес, с каждым днем и за каждый взятый километр приходилось платить все дороже и дороже.
Малинин испытывал то же чувство, что и многие люди, сражавшиеся в те дни под Москвой. Немецкие танковые клинья уже не протыкали наш фронт, как нож масло, как это бывало летом и как это почти повторилось в первые дни прорыва под Вязьмой и Брянском. Сейчас люди постепенно обретали другое самочувствие — самочувствие пружины, которую со страшной силой жмут до отказа, но, как бы ее ни давили, дойдя почти до упора, она все равно сохраняет в себе способность распрямиться. Именно это чувство, и физическое и душевное, эту внутреннюю способность распрямиться и ударить испытывали люди, медленно и свирепо теснимые в те дни немцами с рубежа на рубеж, все ближе и ближе к Москве.